«Сколько раз мы с тобой вместе смертную чашу пили? Сколько раз мы спасали друг другу жизнь по военной поре? Два раза ты мне, да я тебе раза три… На Угре, когда били татар на перелазах, чуть оба в один час не сгинули, да Бог нас поберег, дураков молодых… Тогда еще – молодых… Двадцать лет минуло с тех пор. Мы оба в седине… Я велел меч твой булатный у тебя забрать… Во что же ты влип, друг собинный? Прости меня, я иначе не могу. Не прожигай во мне взглядом две дырки, и без того у меня сердце не на месте».
– Должно соблюсти закон…
«Огнь, от тебя исходящий, токмо сильнее сделался… Ну а как? Почему я-то опускаю глаза? Почему я опускаю глаза? Не след опускать мне глаза…»
– Погляди-ка на нее, Варда!
Баба таинская сидит в углу, ни жива ни мертва, вся в трепете. Ин, при таких-то делах трепетать – уместно.
– Видишь? Готова крест в том целовать, что все, против тебя ею намолотое, – истина неколебимая.
– А! Женщина. Ум переменчивый. Ныне в одном крест поцелует, завтра же – в другом.
«Сколько беспечности! Железо хладное по твоей шее плачет, а ты веселиться изволишь! Впрочем, а каким еще тебе быть? Каков есть, таков и есть. Страха я от тебя ни в чем ни в кое время не видел, откуда ж ему сейчас взяться?»
– Что тебя с нею связывает?
«Смотри, смотри пристальнее, авось разгадочка появится…»
– А хороша, Глеб! С ума от нее съехать – пара пустяков… Но я ею не владел на ложе.
– Что-то иное?
– Бог свидетель, ничего.
– Ты обесчестил донну Инес, благородную Феофано Дука, купеческую вдову Рукавишникову… и все сие сотворив, к таковой красе остался хладен?
– Ну… все три тобой перечисленных особы сами страстно желали быть обесчещенными. А эта… да, может, и не остался бы хладен, но по сию пору не видел ее никогда.
– Многовато она о тебе ведает – для сущей незнакомицы.
– Да обо мне все все ведают. Я не скрытный человек. Живу… как это по-твоему… по-московски… нараспашонку.
– Нараспашку.
«Варда-Варда… Молчишь. Усмехаешься. Взглядом жжешь… Что мне делать с тобой, большое дитя неразумное? Сам ли ты сплоховал… ох, не верится… роет ли кто-то яму под тебя… а отпустить твою милость я не могу. Что тебе сказать? Как огнь в глазах твоих обидный погасить?
– Я… я не оставлю тебя без справедливости.
– Мне бы больше подошла твоя дружба. Но… как вы у себя в Москве говорить любите? На худой конец и это сойдет.
«Едва заметно кивает мне. Мол, ничего, как-нибудь разберемся… Огнь гаснет… Спаси Христос, Варда! Мне… легче».
Колокола ударили, созывая на вечернюю службу. С моря шла буря, волны ростом с дом таранили берег, били в каменную грудь портового мола, вышибали из нее камни. Пена морская, отступая, обнажала землю, забросанную водорослями, кое-где рыбы, выброшенные на берег, в отчаянии хлестали его хвостами. Река вздыбилась, течение ее обратилось вспять.
Гул колокольный смешивался с грохотом океанической ярости. В этом шуме, как будто вылетающем из преисподней, растворился верный хонсарий. Сегодня на условленное место он не пришел.
А вот слова Германа, вроде бы сказанные тихо, Апокавк расслышал очень хорошо – благодаря давно выработанному умению «слушать спиной».
– Феодор, чадо, поди же сюды, что стоишь, отворотясь? Бурею любуешься? Таковые тут не в диковинку… Не опасайся, светопреставление сегодни еще не начнется. Чуть попозжёй!
Апокавк отворотился от окна.
– Мое ли дело, владыко, при исповеди присутствовать? К чему тут свидетели?
Герман махнул рукой с досадою:
– Какая тут исповедь! Не будет никакой исповеди… Соврет – душу свою почернит, а не соврет, так я поведать ничего князю нашему не смогу, ибо тайною связан. Так что исповеди ей не дам. Но то, что с таковым желанием ко мне пришла, а не еще к кому-нито, о чем знаменует? Душа ее бедная в колебании… Для того и позвал тебя. Поговоришь с ней сам, авось учуешь, откуда падший дух лжи в душу к рабе Божьей Марии запрыгнул. По-русски она не понимает, такоже и по-гречески, я тебе перетолмачу.