Монах же отвечал:
– Мал для меня твой смысл! Ушел большевик, а монах твердил, питаясь корой и снегом:
– Поистине, крохотен смысл комиссаров!
12
А плут у разбойников отъедался.
Отправляясь вслед за молодцами по селам, по деревням, всегда он возвращался с добычей. Лежали в его телеге связанные поросята, кучами были навалены безголовые куры, вез также мешки с мукой и крупами. И наказывал новый повар товарищам разводить огромный костер да ставить котлы. Сам у тех котлов стряпал с утра до вечера: жарил на вертелах гусей, наваривал каши и поросят поливал их собственным жиром, приготовляя с подливками.
Возненавидели крестьяне нового повара: убегали со скотиной, прятали хлеб, заматывали платками поросячьи морды, чтоб в тайных местах те ненароком не хрюкнули. Лили слезы и проклинали обыватели прожорливого Алешку, слали на голову разбойника проклятия и заговоры – он же вел счет курам и уткам и был лишь тем озабочен, как уместить на своей телеге награбленное.
Отправились крестьяне к самому атаману и жаловались на душегуба:
– Не ты ли, батька, обещал от белых да красных спасать наши села? И за то согласны были кормить твоих молодцев. Но вот твой стряпун выгребает по избам последние крохи, выметает все до песчиночки, даже дерьмом не брезгует – вот уж страшен стал почище генералов, почище комиссарских отрядов!
Рассердился атаман, приказал привести стряпуна. Явился на суд Алешка; и в одной руке держал ощипанную утку, а в другой черпак, отвисала его рубаха от связок лука и чеснока, положил он впридачу за пазуху еще и капустный кочан, рот его был набит кашей. И повалился в ноги:
– Не вели казнить, батька! Любят меня гуси-лебеди. Куры сами готовы ко мне бежать. Обожают меня поросятки – то-то поднимают ласковый визг, то-то похрюкивают, когда заскрипит вдали моя телега. Скажи, не был бы я так любим скотиною – разве возвращался бы в лес не с пустыми руками? Не знаю сам, что и поделать, когда отовсюду бегут да набиваются. Не могу пройти мимо такого кудахтанья, такого благодарного хрюканья! Как бы молвят: «А вот и меня возьми, утицу. И я, свинка, готова залезть в твою корзинку». И такой визг устраивают, что никакие платки, повязанные на морды, не могут их удержать.
Засмеялся атаман, сменил гнев на милость, но пригрозил: снимет шкуру со стряпуна, если далее будет он обижать крестьянина.
Алешке того и надо было.
Было много у атамана коней – но выбрал плут себе самую упрямую кобылу, с нравом бродливым и хитрым. Глядя на такого всадника, покатывались молодцы со смеху:
– Жердина на бочке красуется. Не слушалась Алешку лошадка, и плут свирепо к ней обращался:
– Куда суешься по буреломам, колдобинам? Ужо я тебя, вислоухая мякина. Ужо, окаянная беспутница, слепая безобразина, не миновать тебе, подлая, плетки…
Лошадка прядала ушами, пропуская ругань, – и шла туда, куда ей нравилось. Много раз брался плут охаживать ее плеткой.
Во время набегов позади всех трусил он на Каурой и все пришпоривал, стараясь поспеть к добыче, – но брыкалась Каурая и норовила свернуть в кусты да канавы.
Проклинал ее стряпун!
13
Когда же окружили повстанцев со всех сторон комиссары да казаки и прижали к лесам, к болотам, завел Алешка другие речи. Наклонясь к уху Каурой, взялся нашептывать:
– Не ты ли у меня умна, нетороплива да неходка, моя ласковая? Упитанные я позволил отгулять тебе бока! Разве буду мучить тебя, подстегивать, когда устремятся в атаку батькины отряды? То будет несправедливо – подставлять тебя, моя любимица! Спеши потише, езжай не торопясь – не ты разве любишь рыскать по зарослям, в буреломы самые заворачивать, пугаться пальбы да окриков? Не ты ли, милая, скачешь резво только в самую глушь?
Поглаживал он ласково Каурую по холке:
– Клянусь тебе, моя ушастая, – не буду перечить, коли тебе вдруг в кусты взбрыкнуть вздумается, коли понесет тебя по бездорожью.
И отпустил поводья.
14
Отпустили поводья и комиссары: ворвались в царские покои и расхаживали уже по залам, щелкали затворами, проверяли револьверы. Заплакала царица, затряслась от горя, и сам государь сделался бледен, а больной их сын обрадовался: