В этом же помещении находился и псаломщик церкви, молодой красивый статный человек Сергей Михайлович Брянский, студент Петербургской духовной академии, совмещавший летние каникулы с поездкой в Карлсбад и службой в здешней церкви.
Рядом со мной справа помещался черноволосый человек с глубоко запавшими глазами по имени Игнатий Кравчук, бывший кочегар с мятежного броненосца «Потемкин». Запомнились мне в нашей камере четыре рыжих парня — англичане, точнее, ирландцы из Белфаста. Помнится, что это были матросы с какого-то торгового судна. Все они умели лихо по-русски ругаться матерно, правда, с английским акцентом, отчего получалось очень смешно. Это были противные люди. Как только гасили в камере свет и все укладывались спать, они закуривали свои трубки и начинали дымить, отчего спертый воздух становился совсем невозможным. Нахалам со всех сторон кричали: «Не курить! Но смоук!» — но это не помогало, и тогда в них летели куски хлеба или ботинки. Другого под руками ничего не было. А они смеялись и ругались по-русски с английским акцентом.
Батюшка Николай Рыжков вел себя тихо, незаметно, в разговоры ни с кем не пускался. Я видел каждый день, как он перед обедом крестился, целовал висевший в нише большой серебряный нагрудный крест на серебряной цепи, выпивал стопочку спиртного и не спеша ел свой суп из солдатской миски, потряхивая седеющими волосами.
Запомнился мне из заключенных еще один. Кругленький человек средних лет, бритый, с улыбчивым круглым лицом, не то еврей, не то немец, по фамилии Реслер. О нем говорили, что это торговец живым товаром, и заметно его сторонились.
Ни книг, ни газет у нас не было, смотреть из окон на улицу запрещалось, дни текли томительно скучно. Но вдруг однажды утром дверь в нашу камеру отворилась и часовой пропустил к нам прелестную чернобровую румяную девушку лет семнадцати с большой, покрытой белой салфеткой корзиной. Блестя веселыми глазами и улыбаясь, она обвела камеру изумленным взглядом и милым голоском запела:
— Kalatschen, meine Herren, bitte, Kalatschen! (Калачиков, мои господа, пожалуйста, калачиков!) — И откинула с корзины салфетку.
«Калачиками» оказались разные сдобные булочки, рогульки и коржики. Деньги у заключенных имелись, и корзинка у девушки быстро опустела. На следующее утро наша милая «калашница» явилась снова и снова завела свою чудную песенку:
— Калачиков, мои господа, пожалуйста, калачиков! — И снова ушла с пустой корзинкой и полной выручкой. И так продолжалось каждый день, пока мы находились в этой тюрьме. Девушка из булочной кое-кого из нас уже знала по именам. Иногда она говорила:
— Калачиков, мои господа, калачиков! Господин Реслер, калачиков!
И слышать это несимпатичное имя из уст такой чистой хорошенькой девушки мне было неприятно.
Допуск к нам девушки с булочками мы расценили как добрый жест славянина обер-лейтенанта Матейко.
Но в нашей камере был случай, когда он на нас мог и рассердиться. Какой-то солдат принес и пустил к нам в камеру небольшую собачонку. Мы обрадовались, и так как собачонка была курносая, а обер-лейтенант тоже, мы дали ей кличку Матейко. И вот как-то раз вечером обер-лейтенант заглянул к нам в камеру. Увидев незнакомого человека, собачонка набросилась на своего тезку со свирепым лаем.
— Тихо, Матейко, назад! — закричал, забывшись, ближайший к двери заключенный и схватил пса за шкирку. Офицер все понял, нахмурился, сердито посмотрел на всех и приказал сейчас же убрать собаку из камеры, затем молча вышел.
Охранявшие нас солдаты были по большей части чехи. Нередко вечером они заходили к нам в камеру и знакомились с нами. Выяснив, что среди заключенных есть медики, просили у них совета, как сделать не очень вредное снадобье, приняв которое, можно обмануть медицинскую комиссию насчет здоровья и избежать отправки на фронт. Все они были убеждены, что русские наскоро разобьют австрийцев и скоро будут здесь, в Эгере, и просили нас, когда придут сюда казаки, чтобы они ненароком не изрубили их, приняв по форме за австрийцев.