— Я тебе кое-что расскажу, только отцу не говори, — сказала мне мать. — Он много раз отрубался прямо на мне. Наверно, раз сто. В самом разгаре этого самого говорил: «Я тебя люблю», и глаза у него закатывались, и в башке гас свет. Хорошие были времена. Странно звучит, сама понимаю, но все-таки…
Меня зачали в одну из этих хмельных ночей: одна моя половина сформировалась из отцовского сперматозоида, набравшегося виски, а другая — из маминой яйцеклетки, угостившейся водкой. Так я и родился, несусветный коктейль из индейской резервации, и мой отец нуждался во мне ничуть не меньше, чем в любой другой разновидности спиртного.
Однажды ночью мы с отцом возвращались домой с баскетбольного матча. Ехали сквозь вьюгу, местами переходившую в буран, и слушали радио. Почти не разговаривали. Во-первых, в трезвом виде мой отец был молчалив. Во-вторых, индейцы понимают друг друга без слов.
«Здорово, ребята, говорит Большой Билл Бэггинс, это шоу классики рока для полуночников на радио KROC, частота 97,2 FM. Нам прислала заявку Бетти из Текоа. Ей хотелось бы услышать „Звездно-полосатый флаг“ в кавер-версии[2] Джими Хендрикса, а именно — концертную запись из Вудстока».
Отец заулыбался, прибавил звук, и мы понеслись дальше, а Джими, как снегоочиститель, прокладывал нам дорогу. До той ночи я всегда относился к Джими нейтрально. Но когда вокруг вьюга, переходящая в буран, и за рулем — мой отец, и тишина нервозная, потому что путь опасный, и играет Джими… тогда музыка кажется чем-то большим, чем просто музыка. Реверберация звука приобретает философский смысл, форма и предназначение идеально гармонируют.
Когда эта музыка закончилась, мне захотелось освоить гитару. Только не подумайте, будто я возмечтал стать Хендриксом: я даже не предполагал, что когда-нибудь стану играть не только для себя. Мне просто хотелось теребить струны, прижимать к себе гитару, изобретать собственные аккорды… подступиться хоть на шаг к тому, что знал Джими и знал мой отец.
— А знаешь, — сказал я отцу, когда композиция закончилась, — мое поколение молодых индейцев не видало ни одной настоящей войны. Нам негде воевать. У первых индейцев был Кастер[3], у прадеда — Первая мировая, у деда — Вторая, у тебя — Вьетнам. А у меня — только компьютерные игры.
Отец расхохотался, и машина вильнула, чуть не съехала с шоссе на заснеженное поле.
— Чушь! — сказал он. — Не понимаю, как можно жалеть себя оттого, что не довелось воевать. Тебе чертовски повезло. Ну да, у тебя ничего не было, только дурацкая «Буря в пустыне». Да уж, на этой войне кое-кто хорошо нагрел руки. Песок в пустыне оказался золотым. А тебя эта ихняя «Буря» обошла стороной. Не отняла ничего, кроме сна: помнишь, как ты всю ночь смотрел Си-эн-эн, прилип к ящику намертво?
Мы ехали дальше сквозь вьюгу, беседуя о войне и мире.
— Другого не бывает, — сказал отец. — Есть война и есть мир, и ничего посередке. Всегда либо война, либо мир.
— Ты говоришь, как в книжках, — сказал я.
— Ну-у… а что еще скажешь, если так и есть на самом деле. Не всякая книжка — брехня. Слушай, ты что — сбрендил? С чего это тебе захотелось воевать за эту страну? Сколько она существует, столько пытается истребить индейцев. А индейцы, между прочим, — прирожденные воины. Им не нужно напяливать военную форму, чтобы это доказать.
Вот на какие разговоры вдохновлял нас Джими Хендрикс. Наверно, какую песню ни возьми, для кого-нибудь она — заветная. Элвис Пресли давно умер, но его до сих пор видят в «Севен-Элевен»[4] по всей стране. Из этого я делаю вывод, что музыка наверняка — самое главное на свете. Музыка превратила моего отца в философа из индейской резервации. В музыке есть настоящая шаманская сила.
— Помню, как я в первый раз танцевал с твоей матерью, — сказал мне однажды отец. — Мы зашли в один ковбойский бар. Кроме нас двоих, там не было ни одного настоящего ковбоя. Хотя мы-то, наоборот, индейцы. Мы танцевали под песню Хэнка Уильямса. Ну эта, печальная-печальная, знаешь ее: «Мне так одиноко, хоть плачь». Но нам с твоей мамой не было одиноко, и мы даже не думали плакать. Мы просто, пока топтались там по полу, влюбились друг в дружку — просто чума!