Бабка обнимает ее, целует в голову. Заговаривает неслышно боль. Приносит ей горячую воду, тряпку, и пока Мишель теплой тряпицей стирает с колен и с бедер кровь, бабка кивает ей, кивает и что-то шепчет, глядя в угол; Мишель оглядывается — там тоже икона.
Бабка показывает ей — и ты бы помолилась, авось полегчало бы; так, по крайней мере, можно догадаться — все старухи этот разговор заводят, и ее родная бабушка заводила с Мишелью его сто раз. Но там, в Ярославле, на Посту, Мишель сказала бы ей коротко и ясно: отвали, ба! А тут — вдох, выдох — кивает ей: ладно, помолюсь, если тебе так надо.
— Только вы должны с нами уйти, понимаете? Тут оставаться нельзя…
Есть те, кого уже не спасти. Кто в прошлом застрял. А остальных нужно пытаться вытащить.
4
Он сам ей отдает это свое письмо.
Когда мужик с ружьем выходит вперед, когда по углам вся шелупонь начинает шебуршать, пялиться на нее и гнилозубо прихихикивать, Юра заслоняет Мишель собой, задвигает ее назад; в одной руке у него пистолет, в другой — эта бумажка, письмо, которое он у стариков своей девушке писал.
И поскольку она стоит за его спиной, то не сразу соображает, что же это такое сейчас прямо у нее на глазах разворачивается. Из-за чего спор вышел, она без ушей не понимает тоже. Ее и не волнует это, ее одно только заботит: этих людей, которые ночуют, живут в дурацкой избе на полустанке со сказочным названием «Берендеево», нужно скорей научить, как им остаться людьми, как им не пропасть. Но они не хотят ее слушать, не хотят ей верить; а она не может услышать их — и не знает, как тогда их убеждать.
А потом к ним выходят эти мужики — трое, четверо, — у одного ружье, другие держат руки в карманах до поры до времени и что-то шамкают злое; Мишель не слышит, что именно, и не знает, что Юра им отвечает, — только видит, как его выгибает вдруг, как будто у него падучая пошла, и чувствует, как у нее мурашки по коже бегут. Эти идиоты принимаются ржать, пялятся на него, пальцем в него тычут, но один за другим затыкаются; судорога проходит через их лица, лишая их враз человеческого, привычного, — Мишель тогда кричит что было сил, надрывается:
— Не слушайте его! Выткните уши себе! Не слушайте его или умрете!
Она бросается вон, успевает дернуть за руку какую-то женщину, та тоже кого-то тащит гирляндой, Мишель вопит — просто вопит, чтобы голосом своим хотя бы пересилить бормотание Лисицына.
Толкают какие-то двери, сначала Мишель их ведет, потом они — ее, она еле успевает оглянуться через плечо: там уже люди бьются головами о стены, вал яются по земле, вьются по-червячьи, а Юра ее дирижирует этим, крутясь волчком…
— Иди сюда! Иди сюда! — кричит она женщине; это не женщина даже, а девушка примерно ее возраста.
Достает гвозди свои и, когда та склоняется, чтобы ее услышать, делает все за нее — еще с ярославского заводского бункера разученное движение. Они сами не решатся, самому себе уши гвоздями рвать слишком трудно. Вкладывает гвоздики — не бойся! — и тут же ладонями с обеих сторон: хлоп!
Та как струна вытягивается — боль адская — и тут же лопается, обрушивается без сознания. Парень, который с ней увязался, таращится на Мишель как на полоумную, замахивается на нее кулаком, думает ее напугать этим, а она смеется ему в лицо, ползает по полу, нашаривает упавшие свои гвоздики, а найдя, зовет его к себе:
— Иди, не бойся! Ты мужик или кто?!
Он отступает от нее — шаг, другой — к дверям. И, видно, до него долетает уже через щель этот их хор, потому что страх его отпускает, а захватывает его что-то совсем иное, как кошка мышь хватает когтистой лапою — и вытаскивает из норы наружу.
— Зря… — шепчет ему вслед Мишель. — Зря, зря…
Потом она начинает двигать мебель, надо забаррикадироваться тут успеть, пока они будут пляски плясать и жрать друг друга, или что там на этот раз у них случится. Мишель тут уже ничего не может сделать, только спрятаться, только забиться в щель в полу, только переждать бурю.
Ах, Юра-Юра. Не лучше ли было ей выстрелить в него через цветастый школьный рюкзак у ростовского вокзала? Бежала она от чумы — и сама же чуму на своих подошвах, на своих лапках сюда принесла.