– Бросьте пистолет! Сейчас же! – Левой рукой Маквей отстранял Осборна, а в правой уже держал свой револьвер.
– Разумеется, – ответил Салеттл, перевел взгляд на Шолла и улыбнулся. – Эти американцы чуть было все не испортили.
– Бросьте оружие, немедленно!
Шолл смерил Салеттла взглядом, исполненным презрения.
– Вида?
Салеттл усмехнулся.
– Она жила в Берлине почти четыре года.
– Как вы посмели? – Шолл выпрямился. Он был в бешенстве, ярость охватила его. – Как вы посмели взять на себя…
Первая пуля Салеттла вошла в горло Шолла как раз над галстуком-бабочкой, вторая – прямо в сердце, разорвав аорту. Салеттла залило кровью. Шолл пошатнулся; в глазах его застыло недоумение. Потом он упал как подкошенный, словно из-под ног у него выбили опору.
– Сейчас же бросьте оружие, или я пристрелю вас! – взревел Маквей, держа палец на спусковом крючке.
– Маквей, не надо! – заорал у него за спиной Осборн.
Салеттл опустил руку с пистолетом, и Маквей снял палец с курка.
Салеттл повернулся к ним. Он был смертельно бледен и перепачкан кровью. Его фигура во фраке казалась нелепой, напоминая зловещего, отвратительного клоуна.
– Вы не должны были вмешиваться! – Голос Салеттла дрожал от злобы.
– Бросьте пистолет на пол! – приказал Маквей; он приблизился к Салеттлу еще на несколько дюймов, полный решимости пристрелить его в любую секунду. Осборн умолял Маквея не убивать единственного человека, который знал о том, что произошло. В этом он был прав. Но Салеттл только что застрелил двоих; Маквей не позволит ему разделаться еще с двумя.
Салеттл смотрел на них, все также не выпуская оружия из опущенной руки.
– Бросьте пистолет на пол! – повторил Маквей.
– Настоящее имя Каролины Хеннигер – Вида, – сказал Салеттл. – Несколько лет назад Шолл приказал убить ее и мальчика. Я тайно привез их сюда, в Берлин, и изменил их имена. Она позвонила мне сразу же, как только скрылась от вас. Она думала, что вы из Организации. Что они нашли ее. – Салеттл помолчал и продолжал еле слышным шепотом: – Организация знала, куда вы направляетесь. Поэтому выйти на нее было очень легко. А затем – на меня. И все бы сорвалось.
– Вы убили их? – спросил Маквей.
– Да.
Осборн шагнул вперед; глаза его блестели от возбуждения.
– Вы сказали, все бы сорвалось. Что именно? О чем вы?
Салеттл не ответил.
– Каролина, или Вида, как бы там ее ни звали – она была женой Либаргера, – настаивал Осборн. – Мальчик – их сын.
Салеттл прошептал:
– Кроме того, она была моей дочерью.
– Господи!!
Осборн и Маквей переглянулись; обоих охватил ужас.
– Лечащий врач мистера Либаргера летит в Лос-Анджелес утренним рейсом, – сказал вдруг Салеттл ни с того ни с сего, словно приглашая их присоединиться к ней.
Осборн уставился на него.
– Черт побери, что вы за люди? Вы убили моего отца, свою родную дочь и внука и Бог знает скольких еще. – Голос Осборна дрожал от гнева. – Почему? За что? Чтобы защитить Либаргера? Шолла? Эту вашу Организацию? Почему?
– Джентльмены, – тихо произнес Салеттл, – оставьте Германию немцам. Вы сегодня уже пережили один пожар. Боюсь, что из второго вам не выбраться, если вы сию же минуту не покинете здание. – Он силился улыбнуться, но не смог. Его глаза остановились на Осборне. – Почему-то считается, что это очень трудно, доктор. Вовсе нет.
В мгновение ока Салеттл сунул дуло пистолета в рот и спустил курок.
– Частное предпринимательство, – произнес Либаргер в микрофон, и голос его проник в самые отдаленные уголки Золотого Зала, – немыслимо в эпоху демократии.
Оно возможно лишь тогда, когда народ обладает здравой идеей власти и личности.
Он помолчал и, опершись на трибуну, изучал лица сидящих в зале. Эта его речь звучала не впервые, хотя он несколько видоизменил ее, и большинство уже слышало ее. Он произнес эту речь очень давно, двадцатого февраля тысяча девятьсот тридцать третьего года перед небольшой группой магнатов делового мира. Оратор вступил в союз с богатыми общественными институтами, которые в тот зимний вечер вверили свои капиталы новому канцлеру Германии Адольфу Гитлеру.
Юта Баур вытянула шею, опустила подбородок на руки и полностью отдалась во власть того чуда, которому была свидетельницей, – перед ней с триумфальной речью выступал тот, кто был объектом полувековых мучений, сомнений, тревог и адского тайного труда. Густав Дортмунд, глава «Бундесбанка», сидел у нее за спиной, прямой, как столб; его лицо не выражало никаких эмоций – сторонний наблюдатель, не более. Однако внутри у него все трепетало, ибо он понимал, к чему приблизился.