— Конечно.
— Скорее всего, вы мне не поверите. Люди привыкли верить вранью, а когда говоришь им правду, они только отмахиваются. В сексуальном отношении Гетцеле Терцивер — самый сильный мужчина из всех, каких я встречала — а, поверьте, у меня довольно богатый опыт, — не говоря уже о том, что он романтичен и фантастически интересен. Я понимаю, вам кажется, он маленький и некрасивый. Меня однажды спросили, как это я смогла полюбить такого уродца. Так вот, этот уродец становится гигантом в постели. По моему глубокому убеждению, он самый могучий любовник в нашем духовно кастрированном поколении.
— Если это так, может быть, в Книге Бытия действительно есть все то, о чем он говорит?
— Нет, это просто его идея фикс. Да, я же главного не сказала. Он великий поэт. Нет, не когда пишет, а когда говорит. Он бормочет свои стихи, как поэты в доисторические времена, когда еще не было письменности. Когда он впадает в отчаяние и начинает говорить, кажется, что все небесные сферы плачут с ним вместе. А когда он весел, словно весь мир радуется. В Библии говорится об общем ликовании утренних звезд. Но ночные звезды ликуют по отдельности. Я должна вам сказать, что я тоже поэт, по моим оценкам, величайший поэт нашего Богом проклятого поколения. Моя беда в том, что я пишу по-польски. Мои стихи похоронены в Польше вместе с евреями. В Польше был еще один замечательный поэт, но, насколько мне известно, он уже умер. Я сама перестала писать. Я лежу в постели и бормочу свои стихи в потолок.
— Может быть, здесь вы снова начнете писать? В Америке культурный голод. Вас будут переводить.
— Нет, я избавилась от привычки писать. В один прекрасный день приходит Гитлер и приказывает сжечь все книги. А Сталин требует, чтобы поэты прославляли его преступления. Придут новые тираны, и литература будет уничтожена. Если секс для двоих, а то и для одного, почему поэзия должна быть для многих? Я сама себе бард. Раньше, когда я еще была с Гетцеле, мы устраивали чтения в постели, эдакий поэтический дуэт. Но двое — это тоже иногда слишком много. Лехаим!
Прошло несколько месяцев. Хотя Карола Липинская-Коган обещала позвонить, она так и не позвонила. Впрочем, недостатка в чудаках и чудачках у меня не было. Не знаю почему, я притягиваю графоманов, спиритов, астрологов, кающихся постников, недоделанных буддистов, экзальтированных филантропов, даже непризнанных изобретателей из тех, что не теряют надежды сконструировать вечный двигатель. В три часа утра меня разбудил телефонный звонок. Звонила Карола Липинская-Коган.
— Простите, что я беспокою вас посреди ночи, — сказала она, — Гетцеле умер.
И я услышал какое-то бульканье — то ли плач, то ли смех.
— Как это произошло?
— А как это могло не произойти? Человек сам себя уморил. Это фактически было медленное самоубийство. Последнее время мы снова были вместе. Он умер у меня на руках. Я звоню потому, что терциверские хасиды его похитили. Они не давали ему покоя при жизни, а теперь объявили своим. Гетцеле хотел, чтобы его кремировали, а они собираются его похоронить рядом с каким-то местным раввином. Я заявила в полицию, но, по-видимому, там все подкуплены. Если вы мне не поможете, Гетцеле похоронят против его воли. Это самый чудовищный вид вандализма. Еврейская пресса просто обязана выразить протест.
Мне понадобилось некоторое время, чтобы окончательно проснуться.
— Еврейская пресса, — сказал я, — совсем не то же самое, что американская пресса. Пока то, что я напишу, прочтет мой редактор и наберет наборщик, пройдет неделя, а то и две. Здесь спешить не умеют. Лучше попробуйте обратиться к адвокату.
— Где я возьму адвоката посреди ночи? Они пришли в больницу и унесли его. Если вы мне не поможете, я повешусь.
Мы проговорили полчаса. Карола Липинская-Коган пообещала перезвонить утром, но так и не перезвонила. Днем в редакции меня позвали к телефону. Низкий мужской голос на идише со всеми типическими повышениями и понижениями интонации, характерными для той области Польши, где прошло мое детство, произнес:
— Меня зовут Сэм Парсовер. У меня для вас печальные новости. Реб Гетцеле Терцивер скончался. Хотя мы, терциверские хасиды, имели к нему немало претензий, нельзя не признать, что это был великий человек с кристально чистой душой. Мы делали для него все, что было в наших силах, но, если человек без конца постится, разве он может жить? Он угас, как святой. Похороны состоятся завтра, и мы бы хотели, чтобы вы произнесли речь над его гробом. Вы же были друзьями. Он часто говорил о вас со мной и моей супругой.