Со свистом выдохнув, Альбоин начал излагать то, что входило в его обязанности. Поначалу еле слышно, а под конец осмелел настолько, что спросил, когда королю будет угодно сыграть свадьбу.
– Когда будут закончены все приготовления, – отвечал тот.
Альбоин уже сожалел, что спросил. Пригвоздив его к месту безжалостным оком, Эд продолжал:
– Я желаю, чтобы новая королевская свадьба своей пышностью превзошла прежнюю. Никто не посмеет сказать, будто королева Нейстрии пошла к алтарю в обносках отравительницы!
Альбоин попятился к двери.
Фраза про «обноски отравительницы», разумеется, пошла гулять по Компендию и его корестностям, что усилило предубеждение против королевской невесты. Несмотря на явную вину Аолы, люди сочувствовали ей и оплакивали ее смерть – ведь она была так хороша! Сущий ангел! Из подобных ручек и яд-то принять в удовольствие. Нынешнюю же королеву молва называла не ангелом, но Оборотнем, чтобы там ни говорил королевский духовник, руки ее были привыны к рукояти меча (кое-кто помнил об этом лично), и поэтому любой ее поступок заведомо обрекался на осуждение. Короля же вслух никто осуждать не решался, хоть шепотом и передавали, что вот, мол, дьявол во плоти нашел себе достойную пару. И тем не менее Эд понимал, что верные люди ему сейчас понадобятся.
Первым делом гонец направился к Альберику, сеньеру Верринскому. Не в том дело, что Альберик был одним из преданнейших вассалов Эда, что и доказал во время последних войн. У Эда были и другие верные вассалы. А в том, что в свое время он тоже вступил в брак, кощунственный по отношению как к церкви, так и своему сословию. Наследник знатного, но разорившегося рода, Альберик мог бы поправить свои обстоятельства выгодной женитьбой, однако ж не нашел ничего лучшего, как похитить из монастыря святой Колумбы монахиню (вдобавок, девицу самого низкого происхождения) и обвенчаться с ней. В оны дни Эд сам попрекал Альберика бессмысленностью его женитьбы, не принесшей тому ни денег, ни земель, ни почета. Теперь он посылал за ним. Он знал – тот примет его сторону.
Вместе с Альбериком должна была приехать его жена Гисла. Это присоветовал каноник Фортунат. И не только потому, что Азарике тоже нужны были верные люди. В данном случае Фортунату важдно было не то, что Гисла – беглая монахиня, нарушившая обет, а то, что она – жена и мать. Ей предстояло позаботиться о Винифриде – младенце-сироте из Туронского леса, которого Азарика упорно желала усыновить. Все-таки в своей безграничной доброте, думал Фортунат, Азарика бывала порой совершенно безжалостна. Ради заботы об этом младенце она покинула монастырь, не потрудившись поставить в известность своего старого учителя, и предоставив последнему гадать – жива ли она, убита мятежиками, прячущимися по лесам либо похищена язычниками-бретонцами. А потом настаивала на том, чтобы взять Винифрида с собой ко двору – и Эд, на диво, не возражал. Возражал Фортунат. Ему с трудом удалось убедить ее, что это лишь осложнит и без того сложную ситуацию. Они окрестили младенца и оставили его в семье одного из монастырских крестьян, которому Фортунат ог доверять. Но лишь временно. Из того, что Фортунат знал о Гисле, она могла бы пока принять заботу о ребенке на себя.
А в целом жернова были вновь запущены, дела со скрипом, но начали двигаться, и вновь, как прежде, Эд был занят с утра до вечера, готовя свадьбу и войну одновременно, вынужден был думать обо всем и вся, и за всеми учениями, советами, приемами послов и тосу подобным так и не вспомнил спросить, где похоронена та, что умерла, спасая ему жизнь, и, как знал на сем свете только он один – эту жизнь ему дала.
Такая вот каша варилась вокруг новоявленной принцессы Туронской («Он бы еще принцессой Лесной меня назвал», – заметила она Фортунату), королевской невесты. Кстати, этот титул также порождал различные толки и домыслы, так как звание графа Андегавского и Туронского носил один из братьев покойного Роберта Сильного, также уже почивший. Сама же королевская невеста при этом на людях совсем не показывалась. Вплотную к ее покоям помещался королевский духовник, и ходили слухи, будто престарелый каноник денно и нощно занят тем, что изгоняет из нее дьявола и исповедует во грехах. На деле, конечно, все обстояло не так. Разумеется, Фортунат постоянно беседовал с Азарикой, но разговоры их практически не отличались от монастырских. Она не стала с ним откровеннее, чем прежде – видимо, считала, что он и без того знает ее лучше всех живущих. И уж, конечно, не просила исповедовать ее. Никогда. И это заставило его призадуматься. В самом деле. В прошлые времена все в монастыре думали, что раз Озрик неотлучно состоит при Фортунате, то ему, естественно, и приносит исповедь. Но такого никогда не бывало. И что было в те месяцы и годы, что он не видел ее? Он же знал, что ни одному священнику, кроме него, она не доверяет. А это значит – либо она, пойдя на исповедь к другому священнику, лгала о себе, либо не исповедовалась вовсе. Первую возможность он в корне отвергал – не в ее характере, да и слишком уж смахивает на житийные легенды о грешницах, переодетых в мужскую одежду, являвшихся насмехаться над невинными отшельниками из Фиваиды. Что до второй – это невольно заставляло завадаться вопросом – исповедовалась ли Азарика хоть когда-нибудь в жизни? Воззрения Фортуната на религию весьма отличались от канонических, но тут он был смущен. Ну, пусть он ее встретил еще в том возрасте, когда, бывает, к первому причастию ведут… но дальше-то? Ведь ей наверняка было в чем каяться. Да, Фортунат считал Азарику самым светлым и благородным существом, какое встречал в жизни, «ангел-хранитель», – сказал он о ней Эду. Но помнил он и невероятное озлобление, и страсть к мятежу, которая, может, и отступала порой, но никогда не умирала в ее душе. Он никогда не спрашивал ее о судьбе послушника Протея и приора Балдуина – но, по крайней мере, об этих он знал. Несомненно были на ее совести и другие. Но и о них она молчала.