Из-за духоты все окна были распахнуты, и комнату лишь изредка освещали сполохи зарниц, пробегавших по небу. Только они. Свечей так и не зажгли.
Они сидели в темноте – она в кресле, он на полу, спиной и затылком прислонившись к ее ногам. Он хотел быть как можно ближе к ней, но смотреть ей в лицо – даже во мраке – не мог.
– Та девочка у мельницы… была ты?
– Да.
– Я… мог убить тебя…
– Ты и собирался это сделать… но не успел.
Он застонал, прикусив губу.
– Как ты должна меня ненавидеть!
Ее голос был так же ровен и спокоен.
– У меня гораздо больше оснований для ненависти, чем ты думаешь.
– Какая… еще?
– Гермольд.
– Кто? А… этот бывший дружинник… Он-то здесь при чем?
– Помнишь того мальчишку, за которого вы собирались приняться, после того, как пытали Гермольда?
– Нет.
– Припомни. Это снова была я. Гермольд прежде был дружен с моим отцом… с Одвином. Он спрятал меня, а потом пришли вы… и мучали его… и я не спаслась бы, если бы Винифрид Эттинг не поднял ложную тревогу… это, кстати, одна из причин, по которой я забочусь о его сыне.
– Значит, я мог убить тебя дважды… в течение одного дня… – сознание этого было невыносимо, и он быстро спросил: – Я не понимаю, как ты сумела не возненавидеть меня?
– А я тебя ненавидела. Ты даже представить не можешь, как. – В голосе ее появились странные мечтательные ноты. – Бывали времена, когда выжить мне помогала только надежда убить тебя.
– Тогда почему… ты этого не сделала?
– Потому что я любила тебя. И ничего не могла с этим поделать. Любовь и ненависть рвали пополам мою душу, но любовь оказалась сильнее.
Они помолчали. Он просто физически ощущал покой и умиротворение, исходящее от ее тела.
Она продолжала:
– Ты говорил мне: «Не жди, чтобы ненависть моя умерла». Я расскажу тебе, как умерла моя ненависть. Это было перед взятием Самура. Когда нужно было переправляться через Лигер. Мой конь боялся воды. Ты подъехал, протянул руку и сказал: «Садись ко мне. Мы поедем вместе». Тогда был сильный туман. Я сидела в седле позади тебя и могла бы свободно ударить тебя мечом в спину и ускакать незамеченной. И тогда я поняла, что никогда и ни за что не смогу причинить тебе боли.
– И ты больше никогда не испытывала ненависти?
– К тебе – нет. Но к другим… Слишком многие ненавидели меня и пытались убить… и получали в ответ то, чего желали мне. Но постепенно… все это стало слабеть… и сходить на нет. И кончилось в тот день, когда я попала к бунтовщикам. Они избивали меня, а я думала только об одном: «Господи, прости их, ибо не ведают, что творят».
Он пытался уложить все это в сознании. Но безуспешно.
– Возможно, – тихо сказал он, – тебе следовало бы на той переправе вонзить меч мне в спину. И все было бы гораздо проще.
– Значит, ты ничего не понял из того, что я сказала. Ненависть – это болезнь. Авель переболел оспой, и никогда уже снова ею не заболеет. А я переболела ненавистью.
Теперь он позволил себе повернуться к ней и взять ее руки в свои. Но разговор был еще далеко не закончен.
– Ты всегда знала, что Одвин тебе не родня?
– Нет. Мне рассказала об этом Заячья Губа.
«Снова ты, матушка. И здесь ты приложила свою руку.»
– Что еще она тебе рассказала?
– Что не знает имен моих родителей. Они будто бы были крестьяне, и их повесили за участие в мятеже. А Одвин из милости подобрал меня в канаве.
– И ты ей поверила?
– А почему бы мне было ей не поверить? Она, конечно, лгала постоянно, а когда не лгала, то не говорила всей правды…
– Это верно, – подтвердил он, ничего, впрочем, не уточнив.
– Но это согласовывалось с тем, что сказал Гермольд.
– А что он сказал?
– Будто бы за пятнадцать лет до… до своей смерти Одвин объявился в Туронском лесу со следами тяжелых пыток и с младенцем-девочкой. Он полагал Одвина моим отцом, но никогда в глаза не видел моей матери. А потом они с Одвином рассорились.
– Из-за чего?
– Гермольд считал, что Одвин владеет какой-то важной тайной. И хотел, чтобы Одвин ею с ним поделился. Но тот наотрез отказался.
– Какой тайной?
– Гермольд и меня спрашивал об этом. И я могу ответить тебе лишь то, что и ему. Отец говорил мне только: «Подожди чуть-чуть, и ты выйдешь отсюда царицей мира…»