Я уверил дядюшку Луи, что ни за что его не покину, коли мы как добрые друзья проделали вместе немалую часть пути и он вдруг оказался в беде. Дела мои, сказал я, ничуть не более спешны, чем его, а может быть, и совсем не спешны. И туман меня тоже совсем не пугает.
— Почему бы нам, сударь, не передохнуть немного? — предложил я. — Выкурим по трубочке, развеем дурные испарения ночи, а там, глядишь, вы снова сядете на свою кобылку, раз не нашли у нее на ноге ни раны, ни опухоли…
— Боюсь, этой ночью я на Белянку не сяду, — возразил он мне, задумчиво покачивая головой. — Кажется, я даже знаю, что с ней приключилось…
— И что же, дядюшка Луи? — спросил я, заметив при свете фонаря, что его открытое жизнерадостное лицо омрачилось какой-то тенью.
— Сказать по чести, — начал он, почесывая за ухом, словно бы чувствуя себя в замешательстве, — говорить мне вам неохота, потому как вы запросто можете поднять меня на смех. Но я-то не сомневаюсь, что так оно и есть, а значит, какой смысл таиться? Да и вы посмеетесь и перестанете. Разве не так? Кюре нам твердит: признаетесь в грехе, — облегчите душу. Я и сам замечал: тяготит меня что-то, а поделюсь с Жаниной, когда лежим с ней голова к голове на подушке, и просыпаюсь поутру с легким сердцем. Вдобавок вы родом из здешних мест, а значит, наверняка слышали толки, какие ходят промеж нас, фермеров, о всяком там ведовстве, порче, сглазе… Мы тут все в это верим.
— Как не слышать! — отвечал я. — Можно сказать, вырос под рассказы о ворожбе. В детстве только о ней мы и толковали. Но, честно говоря, мне казалось, что с тех пор все успели забыть, что такое сглаз и порча.
— Успели забыть, сударь! — с укором воскликнул дядюшка Тэнбуи, совершенно успокоившись оттого, что я не подверг сомнению само существование сглаза и только не был уверен, существует ли он в наши дни. — Нет, голубчик, о порче в здешних местах никогда не забывали и, похоже, не забудут до той поры, пока бродят по нашему краю пастухи-бездельники, что приходят неведомо откуда и в один прекрасный день исчезают неизвестно куда. Попробуй только отказать им в куске хлеба или не доверить стада, враз потеряешь все поголовье — бычки сдохнут прямо на пастбище, будто крысы, начиненные мышьяком.
Дядюшка Тэнбуи не открыл мне ничего нового. По полуострову Котантен издавна — а с каких пор, неведомо, — бродили таинственные пастухи неизвестного рода-племени, они приходили и нанимались сторожить стадо на месяц, два, когда больше, когда меньше. А потом исчезали. Пастухи-кочевники, которым сельская молва приписывала колдовство, ведовство, сглаз, порчу и чародейство.
Откуда они приходили? Куда шли? Бог весть. Просто шли. Проходили мимо… Проходили сквозь…
Может, они были потомками тех цыганских племен, что рассеялись по Европе в Средние века? Вряд ли. Ни лица их, ни повадка не подтверждали такого родства. Волосы у пастухов были светлые, а вернее, бесцветные, будто седые, и глаза серые или зеленоватые. При высоком росте двигались они с той особой неспешностью, какая отличает обычно людей Севера, издревле приплывавших сюда на драккарах из вяза. Однако в пастухах-северянах — по смутной моей и неотчетливой догадке, они являли собой одну из ветвей норманнов, породнившихся с неведомым племенем, — был изъян: природа обделила их присущей норманнам практической сметкой и тягой к работе. Они отличались леностью, склонностью к созерцательности, невыносливостью в работе, словно родились под южным палящим солнцем и солнце иссушило их жарой и напитало истомой. Но какая бы ни текла у них в жилах кровь, пастухи обладали тем, что сильнее всего тревожит воображение оседлого и невежественного населения, — они были непонятны, они кочевали. Не раз жители наших краев пытались изгнать пастухов из своих пределов. Пастухи уходили, но очень скоро возвращались вновь. То в одиночку, а то компанией в пять или шесть человек бродили они то там, то здесь, занимая свою праздность всегда на один и тот же лад — медленно передвигаясь за стадом овец по склону лощины или сопровождая вместо гуртовщика стадо бычков на ярмарку. Если вдруг фермер грубо прогонял их или не хотел нанимать, они, не говоря ни слова, понурив головы, уходили. Поднятый вверх палец — вот единственная их угроза, когда, уходя, они оборачивались. А потом непременно случалось несчастье: подыхала скотина, сбрасывали весь цвет яблони за одну ночь, высыхал колодец — таково было неотвратимое следствие жуткой леденящей угрозы: молчаливо поднятого пальца.