Апо все расспрашивала его, а ему страшно не хотелось что-то рассказывать о себе чужому человеку, и он, чтобы как-то уйти от этого, спросил ее о старухе. Ее что-то совсем не слышно стало.
— То ли спит, то ли в забытьи, — сказала Апо, — совсем стара стала.
— Кто же она вам? Мать?
— Да никто в общем-то. Но в то же время она — все.
— Как же так? — У Егора появился интерес к этим одиноким женщинам.
— Одним часом не расскажешь, — Апо заволновалась, румянец внутренней напряженности оживил ее бледные, вялые щеки.
— С мужем мы сюда приехали, в сорок первом. Он лейтенант, я — молоденькая учительница. Двое девчонок-погодков на руках. Приехали, как в чужую страну. Благо, власть одна. От русских они правда поотвыкли за время, что врозь жили, но относились доверчиво.
Апо замолчала. Встав на цыпочки, стала составлять на верхнюю полку старомодного темного дерева буфета протертые полотенцем тарелки.
— Ну, и привыкнуть-то они заново не успели, хотя Советскую власть приняли, это я сама видела. А тут такое испытание… война.
Она волновалась, видно, редко рассказывала о тех временах, и рассказ больно бередил старое, воскрешая то, что нельзя уже воскресить.
— Петр мой так и остался на островах. Острова они долго еще держали после того, как корабли наши ушли и тут уже немцы вовсю хозяйничали. И прожила я с девочками все три холодных года в Тарту. Языка не знаю. Так вот глухонемой прислугой у тетушки Лийси и считалась. Муж у нее был в то время адвокат. Михкелем звали. С немцами якшался.
— С немцами? А вас не выдал?
— Не выдал. Ну, якшался, он говорил, из-за нас. Это, пожалуй, правдой было. Кормил-то всю семью он — Михкель. После войны, когда сюда переехали, вскоре умер. И я дала клятву: тетушку Лийси не покидать ни на час. Вот и живем сам-друг.
— А девочки? Выжили?
— Ну, как же, как же. Мы с тетушкой Лийси уже бабушки. Чудно только… Старшая-то, Елена, в Гатчине живет. Русская вся от языка до самых мелочей, а младшая — эта в Тарту, эта истинная эстонка. Вышла за здешнего парня. Жену, ее язык он уважает. А внучата…
Апо замолчала.
— Чаю-то налить?
— Да, пожалуй… Наливая чай, она договорила:
— Не могу с внучатами разговаривать. Я по-эстонски, как и они по-русски. Вот и не получается у нас. Погощу, бывало, у них день, в Тарту, со слезами и тяжелым сердцем уеду.
— Обе счастливы? Дочери-то ваши?
— Да, кажись, обе. Вот как получилось. Между ними всего один год. А разные, не узнаешь.
— Часто тут, у вас, такое случается?
— Не часто. Нация они маленькая, самостоятельная, гордая. Часто ее другие народы прижимали, вот и развивается сама в себе. Чтобы сберечься. Их понять можно. Это наши не боятся. Нашим бояться нечего. Не растворятся.
— А кто эстонцев собирается растворять?
— Да никто не собирается. Разве я говорю?
Они долго молчали. Егор допивал чай, Апо то пересыпала крупу, то сортировала сухой компот, то перебирала корицу. Делала она все с такой бережливостью, даже с ласковостью, пальцы ее ко всему касались с такой предупредительностью, что Егор сразу увидел перед собой незапятнанно честного и чистого человека. Он слыхал, да и сам мог убедиться на сотнях примеров, что эти качества проверяются прежде всего в отношении к хлебу, к тому, чем люди кормят себя. Это не было ни жадностью, ни скупостью. Это было великим знанием того, что стоит человеку каждый божий день.
«Была бы добрая учительница, не сложись так у нее судьба, — подумал Егор. — Может быть, вовсе незаурядная. А то и талантливая. А чем измеряется талант человека? Тем, что дала природа? Или тем, что он сам воспитал в себе? Или тем, что он ко всему относится искреннее и не терпит лжи? И может ли талантливый человек бездарно прожить жизнь? О ней не скажешь, что она прожила бездарно свои годы, хотя, будь она учительницей, была бы куда более счастлива: скольким бы людям дала крупицу своего таланта. А то одна тетушка Лийси. Да дочери еще». И тут же возразил себе: «Если бы каждый мог отдать другому столько, сколько она отдала, должно быть, тетушке Лийси, как бы велики были люди…»
Но и этой мысли он тотчас же возразил: «На себя оглянись, пожалуйста, — вежливо, но с привычным в этом случае сарказмом, обратился он к себе. — Сам ты всю жизнь подпираешь кого-нибудь… уж не стал ли ты от этого великим человеком?»