Последний стон, как взрыв, оглушил их напряженный слух, разливаясь теплом по всему телу и, наконец, из треснувшей кожицы персика полился долгожданный нектар, полился из их пустых душ, и в воцарившейся тишине, был слышен шелест крыльев бабочек, резвящихся парами на траве, и копошение муравьев под деревом шелковицы…
В этот вечер, сидя на крыше дома среди воркующих голубей, Она впервые вспомнила о старой гадалке, к которой когда-то водила Ее матушка, белого козленка и таз с водой, куда капал воск свечи, в памяти всплывали обрывки фраз: «Боль окружит со всех сторон, свободы не будет никогда, День Святой Воды… Жемчужный Дождь»… «Что же еще говорила она матушке?»…
И зрела эта страсть, как зреет гранат: каждый день в нем созревало новое зернышко, маленький плод в плоде — в нем было ровно столько зернышек, сколько дней в году…
Но невозможно было жить в постоянном страхе, что сегодня ночью подожгут твой дом, скрутят шеи твоим голубям, отец снова ударит, а соседи вымажут дверь дегтем, потому что однажды, уйдя от своего законного мужа, ты подписала себе приговор, подписалась кровью и плотью, и с того дня больше не принадлежишь себе, а становишься собственностью гнилого общества, где царят целомудрие и жестокие нравы, ты Ничто, которое не имеет право на жизнь, в их глазах ты мертва, у тебя нет ни души, ни тела, ты не имеешь право на улыбку, только на слезы и то с их позволения…
Этот железный обруч сдавливал горло, передвигаясь с каждым днем на одну отметку вглубь, не давая дышать, мучил ночами, и крепкие руки палача теперь ставили на лбу клеймо Позора, выжигая знак, что ты Вещь, которая решила пойти наперекор этому обществу, а потому продана в рабство и теперь тобою может пользоваться любой встречный, может зайти за тобой в подъезд дома, прижать к стене и лапать: «Ты шлюха!», и та, у которой не было сил сопротивляться, рано или поздно становилась ею, потому что самое безобидное, когда тебя лапают в подъезде собственного дома, прижав к стене, и бесполезно вырываться и звать на помощь, потому что даже если откроется хоть одна дверь, то только для того, чтобы сказать: «Так ей и надо!», а самое худшее — когда эта мразь раскинет свои щупальца по всей улице, по всему кварталу, и не останется ни одного мужчины, не поджидающего тебя в подъезде, тогда это гнусное Вожделение может разорвать тебя в клочья, и ребятня с визгом будет бежать за тобой по всему кварталу и кричать непристойности, от страха ты перестанешь выходить на улицу, а, выйдя из дома, увидишь летящие камни в лицо и в живот, кому куда понравится, и, женщин, доконавших своих мужей: «Шлюха, ей не место среди нас!», жадных до зрелищ, которые, затаив дыханье, припадают к своим окнам и следят за этой вакханалией, за этой Оргией Наказания, забыв, что сейчас сбежит кофе, стоящий на огне; и бить будут до тех пор, пока ты, продираясь сквозь ряды рынка, где торговцы бросают в тебя гнилые овощи, убегая и пряча в ладони лицо, не дойдешь до окраины города, до квартала Кривых Крыш. Там тебя оставят в покое, потому что твое место только там, и проститутки откроют свои обшарпанные двери: «Убирайтесь прочь скоты, Она наша!» — «Мы еще сюда придем, грязные суки!», примут тебя избитую в кровь и замызганную гнилой кашей фруктов, спрячут, и там ты можешь доживать свои дни, принимая клиентов, сбиваясь со чета, но не смея отказывать, не смея роптать, потому что ты Вещь, плохая, но пока еще нужная этим Кормильцам и Отцам целомудренных дочерей и жен…
…Сначала потекут слезы, потом плоды этого скотства будут течь мутной рекой в твоей душе, ты будешь сходить с ума, рвать на себе волосы и раздирать кожу в кровь, и если старые шлюхи тебя пожалеют, то подарят удавку в черной бархатной коробке и закроют на засов дверь до тех пор, пока не услышат стук падающего табурета, а если нет, то будут следить за каждым твоим шагом, не давая сходить в одиночестве даже в уборную: вдруг ты захочешь утонуть в собственной моче?
День за днем Она все глубже погружалась в этот кошмар, мерзкой саранчой изъедавший Ей душу: измазали сегодня дверь дегтем или еще нет? Затыкала уши, потому что не могла слышать чавканье бабушки, смакующей свое абрикосовое варенье, закрывала глаза, не в силах видеть, как отец, сидя на кухне у умывальника, злобно кричит на весь дом: «Кто-нибудь в этом доме даст мне воды?!», не могла разучивать новые пьесы, потому что каждый лишний звук грозил обнаружить Ее существование, каждая нота говорила, о том, что Она еще жива, больше того, беззаботно играет на своей шарманке: «Эка невидаль!»…