Лишь тогда я догадался, что великий Ермилов лицедействует не для одного меня, он играет одновременно сто десять разных мавров.
По числу зрителей в зале. По числу сидячих мест…
Каждому отведена на сцене своя отдельная роль. Теперь, настроившись, я без труда улавливаю это — в чем, в чем, а в скрытых мировых связях ледовики разбираются получше прочих, даром, что ли, вынашивают в себе целую Вселенную! Разумеется, когда очень нужно. Когда они в дрейфе.
А я сейчас — как бы снова в дрейфе, неожиданно ухнув с головой в разомкнутую Вселенную чужой души. И начинаю, по-моему, постигать моего несостоявшегося друга…
Для Жанны Ермилов незримо страстен, пылок, непомерно предан ей, своей Дездемоне, в незамеченном или непринятом ею одиночестве. Изредка Жаннин Отелло загорается грешной надеждой. Но удачливый соперник снова и снова возвращается из ледового плена. Убить надежду и тем самым спасти Отелло может только ребенок, так и не родившаяся Юлька. Но Юльки нет. Отелло разгромлен, побежден, настала пора проститься. И ничего иного не остается, как задушить Дездемону, задушить в себе самом своими собственными руками — нелепо растопыренными, угловатыми, непропорционально короткими и хилыми у плеч, будто руки целиком ушли в нетерпеливые толстопалые кисти…
Соседу слева играется другой вариант Отелло: живенький, шустренький, язвительный интриган-толстячок, во всем под стать хитроумному Яго. Проиграв сопернику по очкам, он из мести — пусть никому не достанется! — без лишних слов ликвидирует подружку.
Иной, непохожий Отелло адресован вон тому юноше в фобоске, который, не испытав любви, уже знает разочарование.
И еще сто шесть Отелло достается всем остальным. Не считая актеров на сцене, всякий раз ожидающих премьеры. И самого Ермилова, разъятого на сто десять неравных частей.
Финал мы досматривали стоя. А Ермилов, Тольд Ермилов, волшебник перевоплощения, отдавал себя так, будто сцена не сцена и игра не игра, а самая натуральная реальность, будто этот вечер — наипоследнейший в его жизни. Отдавал безвозвратно и щедро. Потому, видимо, что его девизом, в отличие от нашего, было: СЕБЯ — МИРУ! Как же надо любить людей, чтобы вот так вот тратить себя в этой самой мирной и самой безопасной профессии на Земле!
Которую когда-то, по моему глупому разумению, он выбрал из трусости.
За кулисы не пускали. Пришлось предъявлять Золотого пингвина. На наш стук из-за двери уборной никто не ответил. Мы вошли.
Ермилов сидел перед зеркалом обмякнув, свесив руки между колен, закрыв глаза. Весь аморфный. Растекшийся в кресле. Расслабленный и непроизвольно нацеленный в белый свет. Может, прошлый. Может, будущий — трудно сказать. Во всяком случае, не имеющий настоящего времени. Старушка-массажистка стирала с его физиономии грим. И еще больше оголяла безликое лицо, которое нуждалось хоть в каком-нибудь макете для подражания — как жидкий лед для кристаллизации нуждается в постороннем предмете. По чужому для нас ермиловскому лику бродили, не закрепляясь, черточки старушечьей маски; выцветшие глаза, заостренный носик, куриные лапки морщин, желтый, как ананасная слива, подбородок. Войдя, мы с Жанной тоже отразились в этом лике. Отразились — и некоторым образом усреднились, просуммировались — как много лет живущие вместе супруги, отброшенные зависимой Толлеровой памятью к неизбежной и, слава судьбе, далекой пока от нас старости. Но появилось в Ермилове что-то и от Обезьяныша, от юного Тольда-Радужки.
— Я знал, что вы придете, — сказал он, не открывая глаз. — Спасибо, Снежана.
С тех пор, как я поближе узнал льды, для меня в Жанне почти не осталось девчонки с морозным именем из детства. Для Ермилова, выходит, наоборот. Он трудно поднял голову. Собственная мимика еще к нему не вернулась, движения глаз не поспевали за движениями бровей, губы и морщины вокруг рта жили не в такт, удивленно вздернутая кожа на лбу вообще пока не обрела подвижности. От того Ермилова, с которым мы несколько раз столкнулись перед спектаклем, он уже отличался возрастом: сегодняшний вечер состарил его года на два. Не понимаю, куда у них в театре смотрит техника безопасности? Человек чуть не каждый вечер гробит себя у всех на виду, рискует жизнью, а им и дела нет. Или никто не замечает?!