— Боязнь дело понятное, только ее задавить надобно. Побороть один раз, а в другой она от вас сама бегать начнет. Первый бой в жизни главное. Выдюжить его надобно. В живых остаться. Да так выжить, чтоб потом за себя стыдно не было. Иначе стыд этот всю жизнь вас грызть будет, пока до косточек не обглодает.
Слушал я Побора, а у самого поджилки тряслись, и слово это жуткое, вестником брошенное, в голове вертелось. Огромным оно казалось, неведомым и оттого пугающим.
Помню берсерка, который, Одина в помощники призывая, сквозь ратников древлянских ко мне прорубался. Валил людей, словно дерева в сыром бору. И с ним слово это было. Сам он был для меня этим словом и смерти моей хотел.
Помню, как скакали мы с чехом и фряжским риттером, сквозь лес проламывались. Ручейки и речушки перемахивали, зверями затравленными таились в чаще буреломной. Бежали словно зайцы перепуганные, а слово это за нами гналось.
А тогда, в Ольговичах, слово это слаще меда духмяного показалось. Избавление оно принесло, в истинную Явь вернуло. Протрезвило от морока страшного. Понял я, что не демоны Маренины вокруг меня пляску устроили, а люди судьбой обиженные, потому и злые. Слово это мне сил придало и разум на место вернуло. Надежда в душе буйным цветом распахнулась, когда Гойко, сын Сдебуда, секиру свою поднял и закричал пронзительно:
— Варяги!
А мне это слово прекрасной музыкой показалось.
Тихо плещется река за бортом ладьи. Поскрипывают весла в выймицах, [54] песню свою замысловатую поют. Убаюкивают. Все, что накануне приключилось, сном глупым кажется. Лютым дурным сном.
И уже не такой жутью видится вчерашнее. Словно сквозь туман смотришь, и расплывается все…
Русь вдарила дружно. Это вам не дулебы, которые числом нас одолели. Эти умением взяли. Благо, что вражины все в кучу сгрудились, над страданиями рыбака потешаясь. За то и поплатились. Сшибли их ратники. Смяли, как жито ветер июльский сминает. Подрезали, что колосья налитые серп острый.
Отчаянно находники сопротивлялись, бились яростно — знали, что пощады не будет. Только куда им, дубинщикам, против мечей вострых? Как Гойко тулупчик спорный рвал, так и их рвать стали. Без лишнего шума и торопливости. Щиты сомкнули и к тыну придавили, а потом на части рассекли и поодиночке добивали.
Я сначала даже в толк взять не мог — откуда такая подмога подвалила. Только когда голос знакомый услышал, тогда понял, что это свои. И от сердца отлегло, и боль будто бы поутихла.
— Мама, смотри! Наша берет! Я их всех победю! — Святослав из затынной тьмы кричал. — Бей их, ребятушки!
И ребятушки били.
Не стесняясь.
От души.
Рубили со знанием дела, пока всех не вырубили. Только Гойко остался.
Он своей секирой искусно орудовал, даже ранить троих сумел. Одного тяжело — чуть голову ратнику не сшиб. Тот только ногами сверкнул, навзничь падая. Подхватили его свои, в сторонку ошеломленного отнесли и снова на дулеба накинулись, но уже с осторожной опаской.
А тот не поддавался. Медведем-подранком ревел, легкой рысью меж ратников скакал, волчком вертелся, наскоки отбивая.
— Мордуй разбойников! — каган Киевский на свет выскочил.
Взглянул я на Святослава и подивился. Подрос он за то время, что мы не виделись. Вытянулся вверх, как молодой дубок кряжистый. Кольчужка на нем наборная, корзно алое с соколом родовым за спиной вьется. Оселок отрос над непокрытой головой. Еще немного, и совсем отроком станет.
Горячится он. Сам бы в драку полез, да только мамка заругаться может. Здесь она. Рядом. Как увидела Андрея, так и кинулась к нему.
— Что же они, нелюди, с человеком сотворили?!
— Эй, Претич! — Святослав кричит. — Живьем бугая берите! Правило ему устроим!
А как брать, коли не дается? Вот-вот прорубится дулеб к реке, а там — в воду сиганет, и ищи его в ночи. — Плотней щиты сомкнуть! — сотник своим ратникам велит. — Отжимай к пожарищу! Да не подставляться! С него, дурака, станется!
Стеной на дулеба щиты червленые надвигаться начали. Тот рыпнуться попытался, да об мертвого споткнулся. Опрокинулся на спину, тут на него гурьбой навалились. Вязать начали.
— Гы-и-и! Твари! — рычал Гойко. — Лучше добейте сразу!