И я рассказал, что 25-го или 26 июня 1941 года штаб нашей дивизии и ее спецподразделения располагались в лесу севернее городка Мир. В то время командование, видимо, пыталось объединить полки, которые вступили в бои с врагом почти в районах расквартирования. Я в этот день, раненный в челюсть, пробился с мотоциклистами еще не сформированной танковой бригады, входившей в состав нашей дивизии, на высоту, где "дневал" штаб. Возле остановившейся на опушке леса эмки я увидел полковника Муравьева, лежащего на плащ-палатке, вокруг хлопотали военные медики. Услышал и подробности: в полковника выстрелил переодетый в одежду пастуха немецкий диверсант...
Вот и все, что я мог рассказать о полковнике Александре Ильиче Муравьеве. Сам же не осмелился спросить у маршала, кем ему приходится Муравьев. Возможно, и никем. Молодой полковник перед самой войной был назначен командиром формировавшейся механизированной дивизии, и не исключено, что нарком обороны Тимошенко знакомился с ним и давал напутствия...
В кабинет принесли чай, печенье, разговор наш затянулся. Несколько раз подходил маршал к настенной топографической карте, раздумчиво всматривался в нее. Поощренный его вниманием, я подробно рассказал о бое с диверсантами и группой немецких танков у деревень Боровая и Валки в ночь на 28 июня (эта драматическая ситуация подробно описана мной в повести "Человек не сдается"). Показывал маршруты и рубежи нашей дивизии...
Мы с Аркадием Кулешовым конечно же понимали, что в Семене Константиновиче болезненно всколыхнулась память и он размышлял о первых пограничных сражениях, проигранных нами немцам, вспоминал о первых оперативных решениях Ставки и Генерального штаба, о тех давних тревогах, которыми жила тогда Москва и он лично как нарком обороны, а потом командующий Западным фронтом. Маршал словно позабыл о нашем присутствии в его кабинете. Вновь подойдя к топографической карте, он обвел на ней пальцем районы Белостока, Налибокской пущи, скользнул взглядом по Пинским болотам и будто сам себе вполголоса сказал:
- Здесь растаяли главные силы Западного фронта... Пришлось создавать новую стратегическую оборону... Эх, если бы знать... Если б предполье... А могло случиться еще страшнее, введи заранее в действие наш план прикрытия... Да, война - гигантский смертный мешок с загадками...
На боковом столе зазвонил один из многих телефонов, и маршал вырвался из плена мучительных воспоминаний. Коротко поговорив с кем-то, он присел в кресло, начал вчитываться в принесенную нами бумагу.
Мы с Кулешовым сердечно поблагодарили Семена Константиновича - уже не столь сурового - за то, что сполна удовлетворил просьбу киностудии, и распрощались. Однако уходили из кабинета без особой радости, смущенные, возможно, тем, что стали свидетелями чего-то очень личного в судьбе маршала, что невольно заставили его испытать вдруг воскресшую мучительную душевную боль и будто постигли тревожные тайны, которые знать нам не полагалось.
Уже за пределами штаба, на улице, Аркадий Александрович закурил папиросу, посмотрел на меня с пронзительной значительностью и сказал:
- Побегу домой... Я должен записать все это. И ты запиши. Тебе, солдату, это даже скорее пригодится...
В то время я еще не замышлял романа "Война", хотя он подсознательно начинал во мне жить. Дело в том, что в повести "Человек не сдается" мной были выплеснуты на бумагу еще не отстоявшиеся чувства и впечатления, рожденные всем виденным западнее Минска и в Смоленском сражении. Они, эти чувства и впечатления, обнаженно-болезненные, еще не были подкреплены социально-философскими категориями понимания войны, еще не родилось во мне (да и не было для этого знаний и разбега мыслей) оперативно-стратегическое видение всей грандиозности, сложности и трагичности военного противоборства двух могущественных армий, одна из которых была лютым агрессором, а вторая - Красная Армия - защитницей свободы и независимости первого в мире социалистического государства. Однако пульсировали во мне чувства, похожие на неутоленную жажду, на вину, что не сделал чего-то самого главного, важного. И эти чувства вспыхивали с особой силой, когда сталкивался в литературе, в военно-исторических публикациях или во время дискуссий за "круглым столом" с суждениями о начальном периоде войны, которые искажали подлинную правду или являлись полуправдой. И в то же время не было полного убеждения, что лично я владею знаниями этой правды. Требовалось все выверять в тщательных сопоставлениях и взаимосвязях.