— Я вот теперь днем и не выхожу. Господи, что я там потерял, днем? Один раз… на всю жизнь запомню, как один раз еще по неопытности вышел. Ага, за хлебушком. Поперся… А там бабульки стоят… — меня передергивает от воспоминания. — Я сразу и вырубился. Все равно, что шутиха в голове ахнула. Открываю глаза — одна из сердоболиц мне ватку с нашатырем под нос сует. Как раз чуть не в глаз тычет. Сбоку — еще две. А дальше — еще. И у каждой, знаешь, за всю жизнь такого накопилось. Я и встать не могу. Слова только под веками горят. Какие-то доносы, еще в НКВД. Кто-то ребенка ошпарил. Кто-то внучку запер в шкафу, так что она потом… Кто-то зятя с дочкой развел… Я им сказать пытаюсь, а они меня таблетками кормят. Никто даже всерьез не воспринимает. Бредит, мол, молодой человек. Обидно. А потом думаю, и ладно. Каждому свое. Вот такой я гад.
— И скольких ты вот так вот… облагодетельствовал?
— Три тысячи вося… восемьсот пятьдесят душ.
— Внушительная цифра. А тех, кто… ну… тебя послушал…
— Меньше сотни. Девяносто семь.
— Мало нас, — печалится Салов. Набулькивает в рюмки. — За нас!
— Знаешь, — продолжаю я, опрокинув свою порцию в рот, — а потом как-то само собой отпал транспорт. Я же сначала и не понимал ничего. Сидишь себе у окна, вдруг — хлоп! — рядом садится… А мне уже тяжело, у меня в голове щелкает, и я уже будто бы и не я. Через неделю, обещаю соседу этому, реанимация. А он ревет: «Что?! Я тебе сейчас устрою реанимацию!». Только, оказывается, меня побить нельзя. Попытаться можно, а побить… Сосед себе в челюсть так кулаком и закрутил. Удивлялся потом, наверное. И сегодня тоже… — я усмехаюсь, давлю горький ком в горле. — Ну и работа за транспортом тоже отпала… И улицы. Теперь вот скитаюсь по ночам. Осторожно так скитаюсь. Хотя и ночью уже находят. Словно я магнит какой. Чувствую, придется спускаться в канализацию. Гордый г…нодав Лев Керумин, путешествие из Петербурга в Москву. Канализационные заметки. М-да. И ведь получается, что их грехи теперь на мне. Я их как бы отпустил. Не просто так, конечно. За плату. За индиви… — выговорить у меня не получается. — И взял на себя. Устал я, Салов. На первой сотне уже устал. К земле гнет. Раньше представлял, будто это рюкзак за плечами. С камнями. Теперь вот слонов представляю. Все веселее. И вообще, за что мне это, а, Салов? Будто на мне какой-то уж совсем страшный грех. И не помереть никак.
— Так, — Салов делает попытку подняться, — сейчас я тебе такси вызову…
В такси я стремительно трезвею.
Заполненный судками пакет обнаруживается в левой руке, в правой оказываются зажаты две сотни расплатиться. И посадили, и денег дали. Ох, Салов, Салов…
Над подголовником поблескивает кружком лысины водитель.
— А вы знаете, что у вас тут неподалеку сын растет? — тихо спрашиваю я, прикрывая глаза.
— Это где? — смеется водитель. Он слегка поворачивает голову. Мне становятся видны густые усы, оспины на щеке, приоткрытый рот с желтоватыми зубами.
Что его ждет? Пожалуйста: «Месяц. Инвалидность».
— На Песчаной. Вы ему нужны.
— Да? Ну-ну.
Автомобиль взревывает и прибавляет ходу.
Слон три тысячи восемьсот пятьдесят первый уведомляет меня в своем почтении и принимается карабкаться на вершину пирамиды. Каждое его движение отдается во мне хрипом.
— Что, худо? — в маленьком зеркальце на лобовом стекле всплывает участливо сведенная к переносице бровь. — Может, остановить?
Я дергаю щекой: не надо. Чего уж теперь…
— Знаешь, — неуверенно продолжает водитель, — когда-то на Песчаной… Нет, лет семь уже… Она же ничего…
Он качает головой, не решаясь поверить.
— Сын?
Я киваю. Так это и бывает.
— Девяносто восемь, — шепчу я.
— Чего? — не расслышав, оборачивается водитель.
— Нет-нет, все нормально, — успокаиваю его я, — мне просто легче. Чуть-чуть легче.
Слон три тысячи восемьсот пятьдесят первый срывается с пирамиды и, хлопая ушами, испаряется в неизвестном направлении.