Там есть скамьи для кающихся, сказал он, и след опилок, и всякие штуковины, а за главного у них там какой‑то достопочтенный Буди с юга, настоящий артист — адский огнь и сера. До печенок прожигает, а язык его, как у негритоса. Наш священник мистер Перкинс, он две тысячи долларов в год получает, просто из себя выходит. Как он только не кроет этого Буди с его воскресными проповедями! А тот гребет себе денежки как ни в чем не бывало.
Это действо я увидел в первый раз, когда уже под вечер вез тетушек с прогулки в Манчестер. Там был круглый шатер с небольшим конусом на куполе, какие обычно строят на сельских ярмарках. Его возвели в поле у фермы Хэммонда в полумиле к западу от города, и на истоптанной копытами и разъезженной колесами площадке сгрудилась пестрая толпа авто, повозок, экипажей и лошадей на привязи. Мне было любопытно, сколько косоглазый Хэммонд за это получил. Шатер был весь уклеен кричащими афишами, с которых пылающие багровые буквы заклинали вас «Пройти следом опилок», «Обратиться к Иисусу», «Покаяться и еще раз покаяться», «Искать спасения в Боге» и такое прочее. Я остановил машину и предложил тетушкам войти. Из шатра лились тягучие звуки гимна. Тетушки отказались, и я решил вернуться туда позднее без них.
На следующий день налетела с северо–запада буря с дождем, какие здесь часто бывают. В такую погоду порой кажется, что тучи опускаются в долины, как туман, и благоразумные люди сидят дома. У тетушек не было никакой охоты выезжать, и я сам покатил на форде. С утра я съездил на почту, а оттуда отправился на эти бдения. Как я и думал, охочих до воскресных проповедей Буди из‑за погоды сильно поубавилось. В грязи стояло с полдюжины машин, а из шатра, несмотря на ветер, до меня донеслись звуки. Я вылез из машины, прошлепал по грязи и вошел в шатер через откидную дверь.
Внутри больше всего поразил меня сам шатер. Казалось, еще миг, и он рухнет: его качало, как дерево в бурю. Едва я вошел и разглядел перед собой опилочную дорожку, как яростный порыв ветра чуть не поднял в воздух все сооружение. Куски брезента с подветренной стороны выпучились наружу с резкими, как пушечный выстрел, хлопками, а когда давление упало, опять провалились внутрь. Канаты скрипели, влажный ветер набросился на меня посреди опилочной дорожки, и что‑то в крыше шатра непрестанно и низко гудело. Но над стихиями вздымался пронзительный голос преподобного Буди.
«Кто посмеет отвергнуть Господа? — выкрикнул он. — Нет, никто не посмеет!»
Едва я присел на заднюю скамью, как все немногочисленные присутствующие на этом собрании встали и хором возгласили: «Аминь!»
Я тоже поспешно встал и опять сел вместе с остальными.
«Кто посмеет глумиться над Царем Справедливости?» — выкрикивал он, и я разглядел низенького толстого колченогого человечка с мокрыми глазами, на котором был сюртук. И вновь он сурово ответил сам себе: «Никто не посмеет!» Негустое собрание опять встало и пропело, бесконечно растягивая: «Аминь!» «Кто же посмеет насмехаться над Господом Сил?.. Никто не посмеет!»
«А–а-а–а… минь!»
Вставание и приседание уже стало мне надоедать, когда преподобный Буди, кажется, решил приступить к проповеди. Он расхаживал взад–вперед по небольшому обтянутому муслином помосту, схватив за спиной пухлые ручки и выкрикивая рваные фразы.
«Авраам! Авраам и Исаак на горе!.. Авраам встал рано утром, оседлал осла и пошел к месту, уготованному ему Господом!»
Он замолк и окинул мрачным взглядом присутствующих, и в этот миг я впервые заметил Виллардов: миссис Виллард и Лидию. Они сидели слева во втором ряду сами по себе. Я смог разглядеть их в профиль: обе были одеты в белое, в черных шляпах, и напряженно склонились вперед. Их носы были немыслимо одинаковы.
«И взял Авраам дрова для всесожжения, и возложил на Исаака, сына своего; взял в руки огонь и нож…»
Канонада хлопков брезента прервала его, и с воздетой рукой он ждал тишины. В этот момент Лидия Виллард обернулась, и ее взгляд случайно уперся прямо в меня. У нее были черные и яростные глаза ее матери, такие же тонкие сжатые губы и та же бледность. Но меня больше всего поразило, каким маленьким было это лицо: почти кукольное, обезьянье личико, жесткое и сосредоточенное. Мне казалось, в нем не было ничего человеческого.