Я так и сел. Всю жизнь я считал себя жалким бумагомаракой, а Стейнер возвел меня в ранг творца, разом вернув мне былые сладостные мечты. Еще много дней я был под впечатлением его слов. Я не ходил, а летал, будто сбросил с плеч тяжелую ношу. Вот тогда-то наши отношения с Раймоном исподволь приняли новый оборот. Я почувствовал себя увереннее. Раз в неделю он выводил меня пошиковать в дорогие рестораны. Вокруг нас суетились официанты, все при фраках, с длинными фалдами. Я раздувался от гордости. На людях я помыкал карликом: пусть все видят, что он у меня в услужении. Но он все равно держался непринужденнее меня: мне стоило неимоверных усилий сидеть прямо, не путать ножи для мяса и рыбы, бокалы для вина и воды. Хороших манер мне катастрофически не хватало, уроки Элен я успел забыть. Не знал, куда девать руки, крошил хлеб, устраивал на столе свинарник, чувствуя на себе насмешливый взгляд метрдотеля. Я до того боялся этих строгих судей, что изысканный ужин превращался для меня в экзамен. И как я ни старался, дурные манеры все равно лезли из меня: опять я прикарманивал чаевые со стола. Раймон хватался за голову и заставлял меня вернуть мелочь.
Тысячу раз я мог бы тогда удрать от него и пойти в полицию: риск, конечно, был велик, но ради какой цели! Он, правда, грозил мне самыми страшными карами, если я только попробую отойти от него хоть на шаг. Но я и не пытался, ни разу. Мой страж мне в печенки влез, без него в Париже мне было бы совсем одиноко. Карлик мог пресмыкаться, унижаться, числить себя последним ничтожеством — и все равно он был в чем-то выше меня. У него имелось одно неоценимое в моих глазах качество: он меня слушал. Я признавался ему, как боюсь состариться, делился своими тревогами: то язык обложен, то лицо бледное, — сам давал ему все козыри в руки, раскрывая свои слабости. Он только кивал да бурчал что-то невнятное. Общение у нас было одностороннее: в беседы на отвлеченные темы он не вступал и вообще говорить был не мастер. Но хоть и бука, а все-таки живая душа рядом — всегда рядом, как верный пес. Когда меня мучили ночами кошмары, он устраивался на коврике возле моей кровати, там и спал до утра. Такие вот мелочи в жизни бок о бок, входящие в привычку, и роднят людей. Верно говорил Стейнер: даже тюремщик и заключенный могут со временем подружиться. Раймон прочно вошел в мою жизнь, стал моей опорой. Он старался заменить мне Элен — как мог, неуклюже, разумеется, сравнение с оригиналом оказывалось не в его пользу. В умении поддержать разговор, пролить бальзам на мои раны, утолить мои печали ему было до нее далеко.
Он даже — по совету хозяина, не иначе, — предложил свою помощь в работе над моим вторым романом. В литературе он мало что смыслил, но любил «забористые истории». Я был так тронут его рвением, что согласился. Соображения, которые высказывал Раймон, похоже с подачи Стейнера, нельзя было назвать полетом мысли. Зато он оказал на меня благотворное влияние: теперь, если выдавалось свободное время, я садился за работу. Он заставлял меня рыться по словарям в поисках неизбитого слова, меткого выражения. Даже среди ночи, случалось, будил, щекоча нос перышком:
— Месье, я тут кой-чего надумал для вашей книги.
Я рвал и метал, но у шельмеца всегда находились веские основания поднять меня с постели. И что ни говори, мне нравилось его почтительное «вы» — самое наглядное проявление моего превосходства. Человек, приставленный ко мне в тюремщики, уважал меня — этого было достаточно, чтобы неволя показалась не такой уж тяжкой, и пару месяцев я прожил с ним вполне сносно.