Мужчина с трубкой, как всегда, знал больше всех — во-первых, благодаря своему стратегическому местоположению у двери, а во-вторых, потому, что не боялся задавать вопросы.
— Видите эту блондинку, вон там, в платье в синий горошек? Она несла своего мертвого ребенка до самой станции… Говорят, это оказалась совсем маленькая деревушка. Все вышли на них посмотреть, а она отдала младенца мэру, фермеру по профессии, чтобы тот его похоронил.
Женщина рассеянно ела, глядя в пустоту, сидя на коричневом чемодане, обвязанном для прочности веревками.
— За ними поехал поезд, он доставил других мертвых и раненых на более крупную станцию, а на какую- они не знают. Здесь им велели выйти, потому что их вагоны понадобились, и они ждут уже с восьми часов утра.
Эти люди тоже смотрели на нас с завистью, не понимая, что с ними происходит. Свеженькая, миловидная медсестра в отутюженной форме без единого пятнышка кормила из рожка младенца, покуда его мать рылась в своем узле в поисках пеленок.
Мы не видели, как пришел их поезд. Поэтому не знаю, когда они уехали и куда их в конце концов повезли. Правда, я не знал и того, где мои жена с дочерью.
Я попытался навести справки, спросил женщину, которая, судя по всему, руководила помощью беженцам, и она спокойно ответила:
— Ничего не бойтесь. Все предусмотрено. Будут обнародованы списки.
— А где я увижу эти списки?
— В центре, где вас разместят. Вы бельгиец?
— Нет. Я из Фюме.
— Тогда как же вы оказались в бельгийском поезде?
Я слышал это уже десять, если не двадцать раз. Еще немного — и нас бы начали этим попрекать. Три наших злополучных вагона по причине бог знает чьей ошибки очутились не там, где им надлежало быть, и нас уже чуть ли не обвиняли в этом.
— Куда отправляют бельгийцев?
— Вообще говоря, в Жиронду и в Шаранту.[2]
— Этот поезд отправляется туда?
Как и начальник вокзала в Осерре, она предпочла отделаться неопределенным жестом.
Вопреки тому, чего можно было ожидать, я думал о Жанне и о дочке без особой тревоги и даже с какой-то безмятежностью.
Был момент, когда у меня сжалось сердце: я услышал историю про обстрел поезда и про убитого ребенка, которого матери пришлось бросить на маленькой станции.
Потом я сказал себе, что случилось это на севере, что поезд, в котором ехала Жанна, прошел раньше нашего и, соответственно, пересек опасный участок раньше нас.
Я любил жену. Она была такая, как я хотел, и дала мне именно то, чего я ждал от спутницы жизни. Мне не в чем было ее упрекнуть. Я не искал поводов для придирок и вовсе не поэтому так разозлился на Леруа за его двусмысленную ухмылку.
То, что сейчас происходило, никак не было связано с Жанной, не больше чем, к примеру, с обедней или с кондитерской, которую держала ее сестра, или с радиоприемниками, дожидавшимися ремонта у меня в мастерской.
Я часто говорю «мы», имея в виду обитателей нашего вагона, так как знаю, что ко многим вещам мы с ними относились примерно одинаково. Но в этом случае я говорю именно о себе, хоть и думаю, что был не одинок.
Образовалась трещина. Это не означало, что прошлого больше не было или что я отказался от семьи, разлюбил ее.
Просто в какой-то момент жизнь моя перешла в иной план, и нынешние ценности не имели ничего общего с теми, что существовали для меня в прошлом.
Я мог бы сказать, что жил теперь в двух планах одновременно, и значение для меня имел этот, новый план, с нашим вагоном, пропахшим конюшней, с лицами, которые еще несколько дней назад были мне незнакомы, с корзинками, полными бутербродов, которые разносили девушки с повязками, и, наконец, с Анной.
Я убежден, что она меня понимала. Она не пыталась меня утешать уверять, например, что жене моей и дочке ничего не грозит и что я скоро с ними свижусь.
Мне припомнилось ее утреннее замечание:
— А ты спокойный!
Она принимала меня за сильного человека; подозреваю, что потому она ко мне и привязалась. Тогда я ничего не знал о ее жизни, не считая ее обмолвки о тюрьме в Намюре, да и сейчас знаю не больше. Ясно одно — в жизни у нее нет особых привязанностей, нет настоящей опоры.
На самом-то деле она, вероятно, была сильнее меня.