Мать Вани Стрельцова стояла у двери, кусала угол платка и беззвучно плакала.
Шмаков, Свитич, еще два оперативника, которых Стрельцов никогда раньше не видел, стояли перед кроватью строем — каблуки вместе, мыски на ширину приклада, грудь колесом, а в глазах огонь.
Шмаков серьезно и громко читал по бумаге:
— «…За беззаветную преданность в боях с мировой буржуазией и их подручными уголовными элементами Петрограда, за умение в схватках с врагами рабоче–крестьянской власти — наградить…»
Стрельцов забеспокоился:
— Илья Тарасович, я встану лучше!
Встал, стараясь не морщиться, — в подштанниках, босиком, но тоже — пятки вместе, грудь колесом.
— «…Наградить Стрельцова Ивана Григорьевича, инспектора (тут Шмаков глянул на Стрельцова поверх очков, подчеркнул: «инспектора»), именными серебряными часами марки «Павел Буре» с надписью».
Добыл из кармана часы, завернутые в платок:
— Оглашаю надпись: «Ивану Григорьевичу Стрельцову — за храбрость». На тебе, Ваня Стрельцов, за храбрость!
Отдал награду, обнял, так что Ване пришлось приготовленные слова высказать через плечо Шмакова:
— Служу мировой революции!
Мать у двери не стерпела и зарыдала вслух.
— Чего уж теперь плакать, мамаша? — рассмеялся начальник. — Героем сын вырос. Теперь уже поздно плакать. Теперь остается только радоваться!
— Так я ведь и радуюсь, только почему–то слезы… — отвечала мать. — Вы ему прикажите, пожалуйста, чтобы он лег. Вон ведь босиком на холодном полу стоит.
Уже на третий или четвертый день Шмельков нашел две нужные квартиры. В списках Шмакова появились новые цифры с нулями: «Изделия ювел. зол., плат., с камнями — стоимость…» и «Монеты зол., сер. старинные (коллекция) — стоимость…».
…Лестницы круты, жизнь — собачья, сердце — ни к черту, а тут изображай из себя Эдисона, громыхай этим глупым железом! И между тем совсем неизвестно, милостивый государь Вячеслав Донатович, зачтется ли вам сорок лет беспорочной службы при «царском прижиме», если, к примеру, на пенсион уходить? Ась?
…Ну–с, вот и нумер восемнадцатый.
Звоним.
Звонок, разумеется, не исправен.
Стучим. Никто, разумеется, не открывает. Впрочем, нет — миль пардон — кто–то шаркает там ножками.
— Кто–о–о?
…Ишь! Спросила, будто пропела. Пропеть, что ли, и мне в ответ?
— С телефонной станции–и. Проверка линии–и.
— Одну минуточку. Здесь такая уйма засовов…
…А у Вячеслава Донатовича сердце вдруг словно бы всплыло и уже не больно, но все же неприятно стукнуло куда–то под горло. Он даже закашлялся.
— Господи боже мой! — женщина изумленно и радостно глядела на Шмелькова, рукой касаясь виска. — Или это мне кажется, или это Славик–Тщеславик? Какими судьбами, каким ветром и кого мне благодарить за такого гостя?
— Благодарите телефонную станцию, мадам, — отвечал Шмельков, с трудом припоминая тот полушутливый–полусерьезный тон, которого они держались много–много–много лет назад.
— Телефонную станцию? Да заходи же! Раздеваться не предлагаю. Да кинь ты ее куда–нибудь! — это о сумке с инструментом. — Ой, Славик, как я рада! На кухню пойдем. Там средоточие всего тепла, какое есть в доме.
Усадила, уселась напротив. Стала глядеть–озирать, все еще не переставая улыбаться, и улыбка становилась вес тоньше, все мечтательнее и печальней.
— Ты знаешь, а ты немного постарел, — засмеялась она, — за те — подумаешь! — каких–то двадцать лет, что мы не виделись!
Шмельков прокряхтел что–то. Удивительное дело, он опять чувствовал в себе именно то стеснение, смущенную нежность, какие чувствовал в те годы. И ему было так же хорошо.
— Я, понятно, должен сказать, что на вас, мадам, годы нисколечко не отразились?
— Скажи, если язык повернется. Увы, Славик, увы! Ты хочешь чаю, я вижу. Или — кофе? Настоящего кофе!
— А потом скажешь, что пошутила…
Трещала мельница в ее руках. Сказочный запах свежемолотого кофе реял по кухоньке. Шмельков сидел с закрытыми глазами. Ему вдруг захотелось, чтобы это никогда не кончалось: и этот запах, и азартный треск кофейных зерен в мельнице, и чтобы Лизин голос звучал нескончаемо — молодой, чуть насмешливый, несравненный голос.