– Каждому отведена своя роль. И невольнику, и охотнику на беглых. И хозяину, и десятнику из цветных. И тем, кого привозят на кораблях, и политикам, и шерифам, и газетчикам, и матерям, которые растят крепких сыновей. Такие, как ты и твоя мать, – цвет вашей расы. А слабаков выкорчевывали, как дурную траву. Они дохли в трюмах. Их косила черная оспа. Они падали замертво на полях хлопчатника и индиго. На плантации выживают лучшие. Борова откармливают не себе на радость, а себе на пользу. Лучшие из вас должны сделать нас еще могущественнее. Но слишком умных нам не надобно. И слишком сильных, за которыми не угонишься.
Справив нужду, она из стопки нарезанных газет выбрала бюллетень о розыске беглого, чтобы подтереться. Потом помедлила. Жалкая, конечно, передышка, но другой у нее не будет.
– Ты мое имя слышала с младенчества. Не имя, а бич божий, карающий поползновение к побегу, мысль о бегстве. Из-за каждого раба, которого я возвращал хозяину, двадцать остальных раз и навсегда выбрасывали из головы планы побега в полнолуние. Я – символ порядка. Невольник, который бежит и не возвращается, – это тоже символ. Символ надежды. Глядя на него, раб с соседней плантации решит, что тоже сможет бежать, то есть моя работа насмарку. Допустить такое значит допустить, что в американском императиве есть погрешность, а этому не бывать!
В соседнем салуне теперь играли что-то медленное. Пары, сплетясь, покачивались и извивались в объятиях друг друга. Вот что значит общаться с другим человеком, не словами какими-то, а плавным танцем. Она это твердо знала, хотя самой танцевать с этим другим человеком ей не доводилось ни разу, и даже Цезарю на его приглашение она ответила отказом. Даже ему, единственному, кто когда-либо протянул ей руку и сказал: «Не бойся, подойди поближе». Может, все, что говорил тут охотник на беглых, правда? Все их объяснения – правда? И то, что сыны Хама прокляты, и то, что хозяин над рабом поставлен свыше и творит волю Божию? А может, он просто болтает свое перед закрытой дверью нужника, ожидая, пока та, кто внутри, подотрет задницу.
Когда Кора и Риджуэй вернулись к фургону, Хомер уже перебирал маленькими пальцами вожжи, а Боусман отхлебывал виски из горлышка.
– В городе зараза, – сказал он заплетающимся языком. – У меня на это дело нюх.
Торопясь покинуть город, он скакал первым и жаловался. С баней и бритьем все прошло как надо, его посвежевшее лицо казалось почти мальчишеским. Но вот в борделе он оплошал.
– С хозяйки пот лил в три ручья, и я точно знал, что у нее лихорадка, у нее самой, и у ее шлюх.
Риджуэй позволил ему самому определить, как далеко от города им следует проехать, чтобы остановиться на ночлег.
Она заснула ненадолго и спала, когда Боусман вполз в фургон и зажал ей рот ладонью. Она ждала этого.
Боусман предостерегающе поднес палец к губам. Кора кивнула, насколько ей позволял ошейник. Кричать она не собиралась. Можно было поднять шум и разбудить Риджуэя, но Боусман наверняка отговорился бы, и на этом все. Она ждала этого момента все эти дни, ждала, когда желания плоти возьмут над ним верх. Никогда еще Кора не видела его настолько пьяным. Он даже отпустил комплимент по поводу ее нового платья, когда они решили сделать привал для ночлега. Только бы ей удалось убедить его снять с нее кандалы. Ночь-то для побега как на заказ, темная.
Хомер громко храпел. Боусман осторожно, чтобы не звякали, вытащил цепи из кольца в полу, снял с нее ножные кандалы, а цепи, крепившиеся на запястьях, перехватил рукой. Из фургона он вылез первым и помог Коре спуститься. Дорога, до которой было несколько ярдов, практически тонула во мраке.
Риджуэй с рычанием швырнул его на землю и принялся пинать сапогами. Боусман пытался отбиваться и получил ногой в зубы.
Она почти бежала. Ей почти удалось. Но стремительное, как удар ножа, нападение парализовало ее. Риджуэй внушал ей ужас. Когда Хомер подошел к задней стенке фургона с фонарем и выхватил из темноты лицо Риджуэя, на нем была написана неподдельная ярость, адресованная Коре. Ей выпал шанс, она его упустила, но при взгляде на его лицо ей стало легче.