Однако ответа не было. Вместо этого он ощутил нарастающий шум бегущей воды, быстро несущегося ручья, скачущего по камням. За этим шумом звонкий голос распевал стихи — повторяющийся, мелодичный размер, слова и рифмы, и бесконечное журчание воды, бегущей и бегущей вокруг Клары, словно по крепостному рву. Некоторое время Клингхаймер вслушивался в него, загипнотизированный повторами и звучанием. Затем спохватился и зажал уши, внезапно поняв, что это больше, чем простой каприз маленькой девочки. Клару никогда не учили слушать, никогда не учили повиноваться. Научившись повиноваться, подумал он, она сумеет освободиться от чудачеств и прихотей собственного рассудка.
Ему вдруг пришло в голову, что он может использовать саму Сару Райт, чтобы пробить оборону девочки — землетрясением обрушить баррикады. Это может ужаснуть девочку, но из ужаса может родиться разум. Он принялся вырисовывать голову Сары Райт, какой ее впервые увидел — уложенной в многослойный оцинкованный ящик, зарытой в кровавый лед, с бесконечным ужасом в глазах — ужасом, обнажавшим панику человека, который ясно понимал, как ему суждено умереть, который воображал боль плоти, рассекаемой ножом, вопящих нервов, жизни, утекающей с кровью. Он послал Кларе видение головы в клетке: ужас быть живой в смерти, впившиеся в зубы гифы гриба, медленное погружение в затягивающую чуждую плоть, бульканье зеленой слизи, капающей изо рта и носа.
Сара была жутким призраком, и Клингхаймер сосредоточился на ней со всей отчетливостью, какую мог вызвать, созерцая ее с особой ясностью, заостряя своим мысленным взором каждую деталь: иссыхающая плоть, путаница волос… Он всегда чурался радости — дурацкая эмоция, открывавшая разум отвлекающим моментам, — но сейчас, рассматривая клетку с головой Сары Райт, обнаружил что-то крайне похожее на радость: восхищение тем изумительным фактом, что он дал этому жизнь. Он сделал мертвую вещь живой — или ее подобием, — и в его власти дать жизнь, если он так решил.
Он почувствовал, как заколебался разум Клары, словно получив удар, и удвоил свою энергию. Без промедления он подумал о том, как использовал девочку собственный отец, изобразив это с придуманной отчетливостью, но не слишком далеко от истины, поскольку прощупывал разум Клемсона Райта и ознакомился с его мерзостями. Теперь он воспроизводил их со всеми подробностями и снова ощутил острое ликование. Слюна текла из углов его рта, непрошеный смех рвался из горла.
Этот звук на миг остановил Клингхаймера, но он решил, что источник его — сознание Клары, что она приняла все несчастья на свои плечи и, как все дети, вцепилась в свои детские представления со всей присущей ей решимостью, отказываясь понимать, отвергая интеллект ради простой сентиментальности. И снова он воссоздал личность Клемсона Райта, стараясь добиться условной достоверности, но, обрастая подробностями, его пантомима теряла скорость. Клингхаймер вообразил летний полдень, появление папаши — гнусные намерения написаны на лице — перед Кларой на лесной опушке. В видении Клингхаймера девочка узнавала отца, и ее глаза вспыхивали отвращением, детским смущением и знанием того, что должно случиться.
Он опустился на уровень низменной похоти, изумившей его и одновременно воодушевившей. Клингхаймер заговорил с девочкой в отцовской манере — так, как представлял это себе; дешевая уловка, потому что он прекрасно знал, что собирается сделать. Клара свернула к ручью, возле которого играла, сколько себя помнила, но уйти ей помешало переплетение колючих стеблей. Чувствуя растущее возбуждение, Клингхаймер шел следом за нею, слыша звук воды, журчащей по камням.
Но где-то под поверхностью воды вдруг зазвучало тихое мурлыканье голоса, читавшего стихи, — Клариного голоса, и Клингхаймер осознал посреди усиливающейся эйфории, что вся публика в представлении, разыгранном в театре его сознания, это все он один. И, не желая того, он увидел Клару, спокойно стоявшую среди путаницы колючек, а рядом — ее мать, выглядевшую в точности как при жизни. Журчание воды и стихов окружало женщин непроницаемой стеной.