— Как настроение, Кашин?
— Бодрое, товарищ старший лейтенант! — ответил я по-уставному.
— Нервы?
— Железные! — Я попробовал улыбнуться.
— Молодец, — сказал удовлетворенно Тищенко и перешел к следующей ячейке.
Несмотря на то что отвечал я ротному столь лихо, сердце у меня, признаться, билось в тот момент так, что я думал, Тищенко (между собой мы звали его Саша) слышит, как оно стучит, и потому спросил про нервы.
В эту ночь, хотя и обещали, горячего нам в окопы не доставили. Едва мы успели позавтракать сухарями из сухого пайка и водой из фляжек, как услыхали далекий тяжелый рокот моторов. Только-только показалось солнце. Как помнится, начался день 27 июля 1943 года.
Невольно подняв на этот гул голову, я увидел — уж так мне показалось — настоящую тучу бомбардировщиков. Они прошли над нами и обрушились на наши тылы.
От самолетов отделялись странные длинные предметы, как оказалось, контейнеры. В воздухе они раскрывались, разбрасывая вокруг десятки мелких бомб. Лично я успел насчитать что-то до полусотни бомбардировщиков, прежде чем открыли огонь наши зенитки. Немного погодя увидел, как у одной из машин вырвался из-под крыла дым, бомбардировщик начал разворачиваться, хотел, видимо, дотянуть до своих, но резко пошел вниз, в нескольких метрах пролетел над нашей траншеей, опахнув жаром и вонью, врезался в ничейную полосу и взорвался. Над нами промчалась упругая, хлесткая, горячая волна от взрыва.
Наконец первая группа отбомбилась по тылам, вернулась за горизонт, и только вздохнули мы с облегчением, что все, мол, пронесло, как появилась вторая группа машин. Эти зашли на нас, на первую линию.
Вот уж когда не стало никакой возможности поднять голову, и мы затаились по своим ячейкам. Вдобавок одновременно с авиацией на нас обрушили свой огонь артиллерия и минометы. Не помню, сколько продолжалось это. Я только время от времени шевелился, проверяя, не захоронили ли меня в землю живым. И всякий раз радовался, что еще нет, что под силу из-под завала выбраться…
Надо сказать, что самочувствие при первой бомбежке было у меня отчаянное. Вот когда вспомнил я слова отца, что он никак не мог привыкнуть к обстрелам. Правда, к артогню я за войну не то чтобы привык, а психически научился переносить его стойко. Все-таки если ты в земле, то как-то успокаиваешься, что бьют по тебе вслепую, не видя. Хуже огонь минометный, как бы накрывающий. А вот бомбовый удар всегда особенно нервирует, потому что кажется, будто сверху тебя все равно видно и никуда не спрячешься, никуда не денешься. И хоть за время войны у меня, признаться, не возникало мысли, что лично меня могут убить, при бомбежках я все же невольно подумывал: а вдруг эта бомба «моя», вдруг ранят? Да, пусть после бомбовых ударов потерь оказывалось, как правило, поменьше, чем после артналетов и минометных обстрелов, но конец бомбежек всегда встречал я с неизмеримым удовольствием…
Наконец закончился первый налет. Стало тихо как будто; едва выбрался я из-под земли, как услыхал новый гул машин. По привычке уже быстро оглядел небо и вначале растерялся, ничего не увидев. А гул все приближался. Лишь когда догадался выглянуть из траншеи, то за пылью и дымом разглядел, что движутся на нас танки, количество которых от неопытности и волнения я в первом бою не сосчитал. Перед моими глазами были только десять моих метров, полоса черной, изрытой, обожженной земли, по которой никто не должен перешагнуть через меня, покуда я жив. О том, что рядом могут погибнуть товарищи и моя полоса расширится до тридцати, сорока, полусотни метров, я как-то в первый фронтовой день не думал. Опыт пришел позднее, когда прежде соображаешь, сколько техники идет на весь твой взвод, кому особо следует помочь, в каком направлении сосредоточить огонь. Но все это потом. А тогда…
Танки ползли на нас. У меня почему-то была полная уверенность, что надо только действовать в точности, как нас обучали, и свои десять метров я удержу, должен удержать. Страха во мне не было, была лишь тревога: сдержу ли? Я скорехонько приготовил противотанковую гранату и стал ждать.