Под сенью девушек в цвету - страница 173
Наконец он последний раз притронулся кистью к цветам, которые писал; я пожертвовал одной минутой, чтобы поглядеть на них; это не составляло особой заслуги, раз я знал, что девушек не будет на пляже; но даже если бы я думал, что они еще там и что из-за этих потраченных минут я упущу их, я все же стал бы смотреть на его работу, так как сказал бы себе, что Эльстир интересуется своими цветами больше, чем моей встречей с девушками. Характер бабушки, характер, составлявший совершенную противоположность моему эгоизму, все же отражался во мне. Если бы человеку, который был мне безразличен и в отношении которого я всегда выказывал притворную привязанность и уважение, угрожала простая неприятность, а я подвергался бы серьезной опасности, я не мог бы не посочувствовать ему, как будто его неприятность была чем-то значительным, и не отнестись к угрожавшей мне опасности как к сущему пустяку, ибо мне казалось, что именно в таком виде ему представляются вещи. Если говорить всю правду, я бы пошел и несколько дальше и не только не стал бы сокрушаться по поводу опасности, которой подвергался сам, но даже двинулся бы навстречу ей, а что до опасности, угрожавшей другим, я бы пытался предохранить их от нее, хотя бы и ценой большего риска для себя. Это объясняется несколькими причинами, отнюдь не служащими к моей чести. Одна из них состоит в том, что хотя я, оставаясь в плоскости трезвых рассуждений, считал, что весьма дорожу жизнью, все же каждый раз, когда мной овладевали нравственные тревоги или даже только нервные беспокойства, порою столь ребяческие, что я не решился бы рассказать о них здесь, вся моя логика улетучивалась, и, возникни при этом непредвиденное обстоятельство, следствием которого могла стать моя смерть, эта новая забота оказывалась сравнительно с другими столь незначительной, что я встречал ее с чувством облегчения, чуть не с ликованием. Так, считая себя человеком далеко не храбрым, я знал состояние, которое в минуты трезвых рассуждений казалось мне столь чуждым моему характеру, столь непостижимым, — опьянение опасностью. Но даже если бы опасность, и смертельная, возникла в совершенно спокойный и счастливый период моей жизни, я не мог бы, находясь в обществе другого человека, не укрыть его и не занять сам опасного положения. Когда довольно богатый опыт показал мне, что я поступаю так всегда, и с удовольствием, я понял, к моему великому стыду, что, вопреки тому, что я всегда думал и утверждал, я очень чувствителен к мнению других людей. Однако этот вид затаенного самолюбия не имеет ничего общего ни с тщеславием, ни с гордостью. Ибо то, что I может удовлетворить эти чувства, не доставило бы мне никакого удовольствия, и я всегда воздерживался от подобных вещей. Но находясь с людьми, от которых мне удавалось совершенно скрыть те маленькие преимущества, которые могли бы внушить им менее жалкое представление обо мне, я никогда не мог лишить себя удовольствия показать им, что я оберегаю их от смерти гораздо заботливее, чем себя самого. Так как в основе этого удовольствия лежит в данном случае самолюбие, а не добродетель, то я считаю вполне естественным, что они поступают иначе. Я отнюдь не порицаю их за это, как стал бы, может быть, порицать, если бы руководился идеей долга, ибо он показался бы мне в этом случае столь же обязательным для них, как и для меня. Напротив, я считаю, что с их стороны очень разумно оберегать свою жизнь, хотя сам я и не в силах побороть в себе желание пренебречь своей, что особенно нелепо и преступно с тех пор, как я признал, что жизнь очень многих людей, которых я закрываю собой, когда разрывается бомба, представляет меньшую ценность. Впрочем, в день моего визита к Эльстиру я еще не мог и предвидеть, что наступит время, когда я осознаю это различие ценности, и дело шло не о какой-нибудь опасности, а всего лишь о моей попытке — предвестнице пагубного самолюбия — не подать вида, что удовольствию, возбуждавшему во мне такое страстное желание, я придаю большее значение, чем незаконченной работе акварелиста. Наконец он закончил ее. И, выйдя на улицу, я увидел — дни в эту пору были длинные, — что еще не так поздно, как я думал; мы пошли на дамбу. Сколько хитростей я пускал в ход, чтобы удержать Эльстира в том месте, где, я полагал, могли еще пройти эти девушки! Обращая его внимание на скалы, возвышавшиеся вокруг нас, я не переставал расспрашивать его о них, чтобы заставить его забыть о времени и остаться здесь подольше. Мне казалось, что у нас больше шансов встретить маленькую ватагу, если мы направимся в конец пляжа. «Мне хотелось бы поближе подойти с вами к этим скалам, — сказал я Эльстиру, так как видел, что одна из этих девушек часто ходит в эту сторону, — а вы расскажите мне о Каркетюи. Ах, как мне хотелось бы попасть в Каркетюи! — прибавил я, не думая о том, что своеобразие новизны, с такой силой сказавшееся в «Гавани Каркетюи» Эльстира, зависело, пожалуй, скорее от восприятия художника, чем от специфических особенностей этого берега. — С тех пор как я увидел эту картину, мне больше всего хотелось бы побывать именно там, так же как и в Пуэнт-дю-Ра, куда, впрочем, очень долго добираться». — «И даже если б это было не ближе, я все-таки, пожалуй, рекомендовал бы вам скорее Каркетюи, — ответил мне Эльстир. — Пуэнт-дю-Ра — это восхитительно, но, в конце концов, это все тот же нормандский или бретонский высокий скалистый берег, который вы знаете. Каркетюи с его утесами на низком берегу — это совсем другое. Во Франции я не знаю ничего похожего, это скорее напоминает мне некоторые местности Флориды. Очень интересные края, и к тому же чрезвычайно дикие. Это между Клитурпом и Нэомом, а знаете, что это за пустынные места, линия побережья очаровательна. Здесь очертания берега безразличны, но там — просто нельзя сказать, какая это прелесть, какая мягкость».