* * *
Первым, кто заговорил о поступке Бруно во время общего причастия, был Кристиан Блондель. Этот высокий, но еще безусый, костлявый парень, злобный, язвительно заносчивый, происходил из более скромной семьи, чем остальные его товарищи, однако был признанным вожаком класса. Он возненавидел Бруно за то, что тот в прошлом году сделал вид, будто не замечает предлагаемой дружбы, да и вообще принадлежит к тем немногим, кто не признавал его авторитета. Вот и сейчас, когда Кристиан решил устроить «кошачий концерт» на уроке иностранной литературы и до начала занятий распределял роли. Бруно отказался принимать в этом участие. Кристиан немедленно перешел в наступление.
— Всем известно, что ты любимчик Циклопа! — заявил он.
— Просто я не понимаю, — сказал Бруно, — зачем нужно отравлять жизнь этому бедняге. Ему и так несладко приходится!
— О святая душа! Ты, конечно, об этом и размышлял сегодня утром, когда все пошли причащаться, а ты один остался стоять в своем ряду?
Поощряемый смешками товарищей, Кристиан осмелел. Прежде чем отпустить какую-нибудь колкость, он обычно прищуривал свои желтовато-серые глаза, словно кошка, притаившаяся в засаде и готовящаяся к прыжку.
— Мсье немного мучает совесть. Уже сколько дней у мсье тяжело на душе, но он не осмеливается в этом признаться. Надо думать, старый как мир грешок, свойственный всем смертным? — И, подражая настоятелю, пронзительным голосом произнес: — Дитя мое, не забывайте, что милосердие божье безгранично. Вы совершили прелюбодеяние с какой-нибудь девкой?
Вокруг захохотали еще громче. Куртэн, обычно служивший козлом отпущения для Кристиана, решил снискать милость и тоже перешел в наступление. Это был застенчивый тщедушный юноша, трусливый, ничем не примечательный, зато обладавший даром все замечать.
— Эта заблудшая овца уже несколько недель не ходит к исповеди. Тяжела же, должно быть, его вина. Помолимся за него, о братия!
На уроке иностранной литературы, которую преподавал Циклоп, как обычно, стоял гвалт. Усевшись на спинку парты, Кристиан руководил «концертом»; уверенный, что это сойдет ему с рук, так как Циклоп никогда никого не наказывал, он окончательно обнаглел. Поставив в парту портативный приемник, он забавлялся, извлекая из него пронзительный свист. А Грюндель невозмутимо продолжал говорить о Данте, — мертвый, затянутый бельмом глаз придавал особую одухотворенность его желтоватому лицу. Шум немного утих, лишь когда он начал читать длинные отрывки из «Ада». Теперь его слушателям не надо было ничего записывать, и они либо дремали, либо предавались мечтам. Бруно же слушал: Грюндель читал великолепно, с душой, размеренным голосом, который порой становился глухим от волнения. Неожиданно он останавливался и, закинув голову, декламировал на память по-итальянски целые строфы.
Он читал историю Франчески да Римини, когда раздались дикие, оглушительные звуки фокстрота, перекрывшие его голос. Ученики подняли головы. Вне себя, Бруно обернулся. С лица Кристиана слетела насмешливая улыбка: Грюндель сошел с кафедры и быстро направился к нему. Стремительным движением Кристиан приподнял крышку парты, чтобы выключить приемник, но Циклоп опередил его и завладел аппаратом. Пожав плечами, он вернулся на место.
— Приемник конфискован, — сказал он. — Итак, благодаря господину Блонделю я не буду страдать по вечерам от одиночества и смогу немного развлечься. Я не люблю наказывать, но что же делать, господа, если среди вас есть желторотые птенцы, которые на всю жизнь останутся minus habens[2]. Я вынужден обращаться с ними как с детьми и отбирать у них игрушки.
Впрочем, Циклоп скоро перестал сердиться и заговорил о таинстве любви. Класс притих; всякий раз как он произносил слово «любовь», раздавались смешки. Циклоп не осуждал Данте за то, что тот не женился на Беатриче, но и не понимал, как Данте мог вступить в брак с другой женщиной, от которой он, правда, имел четырех детей, но о которой даже не упомянул в своем произведении. Он обвинял поэта в том. Что тот убоялся любви, идеализировал ее, чтобы легче бежать от нее, отказался любить страха перед разочарованием.