Внезапно я поняла, что делать: почищу мать, как и собиралась, только теперь она не сможет мне возразить, глаза ее не распахнутся, как у старинной куклы, лучистым голубым стеклом, настоятельным обвинением. Меня больше не волновало, что весь пол будет в грязной воде. Критик мертв. Carpe diem![10]
Я наклонилась вправо и открыла старый металлический шкафчик. Внутри было достаточно пластиковых контейнеров из-под продуктов, чтобы сохранить сердца и легкие всех жителей Финиксвилль-Пайк. Но память подсказывала мне, что где-то здесь должна быть нужная вещь. Наконец, распихав все это барахло по сторонам, в самой глубине, куда годами никто не заглядывал, обнаружила припрятанный с больницы поддон для рвоты, который искала.
Он был голубовато-зеленого цвета, как халаты хирургов. От его вида у меня снова мурашки побежали вдоль позвоночника.
«Он почти умер», — такова всегда была последняя строка рассказа.
Годами я мучилась, почему, если история была об отце, мать всегда оказывалась главным действующим персонажем.
Налив в маленький контейнер немного почти обжигающей воды, я выдавила туда же капельку жидкости для мытья посуды. Если мать жирная, эта жидкость обещает немедленно растворить весь жир! Я выключила воду, взяла губку для посуды, кухонное полотенце и опустилась на колени, чтобы начать работу.
Начну с низа и буду продвигаться наверх.
Я стянула с матери голубые мужские ортопедические компрессионные носки и скомкала их, сопротивляясь желанию запулить их в маленький задний коридор, ведущий в гостиную. Если хорошо прицелиться, если хватит силы в руках, то можно было бы закинуть их в корзинку с шерстяными клубками подле кресла. Вместо этого я положила их рядом, надеясь разобраться потом.
Обнажились изящные пальчики ног. Уже много лет я была с ними близко знакома. Нельзя было просить миссис Касл подстригать матери ногти на ногах, поэтому раз в месяц, в воскресенье, я приезжала выполнять техобслуживание тела: чистить и подстригать места, до которых мать больше не могла дотянуться. Уход за ней был нашим необычным способом вернуться в прошлое, обменом, при котором я, безмолвная, исчезала из комнаты, и все мое тело становилось лишь тем, чем когда-то была ее собственная рука. Я красила ей ногти коралловым лаком «Ревлон», цвет которого если и не вполне совпадал с тем, что она наносила раз в неделю в течение сорока лет, но все же был очень похож и не вызывал ни замечаний, ни возражений.
Обмакнув полотенце в обжигающую воду, я обернула им сперва правую ногу, затем левую. Точно педикюрша, я трудилась над одной ногой, пока другая увлажнялась. Губкой для посуды — мягкой или жесткой стороной, в зависимости от ситуации, — я скребла и полировала. На ногах матери синели те же вены, что живут под моей собственной кожей и которые недавно начали вылезать под коленями и на голенях.
— Ты убила свою мать, верно, но мы нашли ее чистой-чистой! — пропела я, точно в мюзикле, где повешенные ведьмы, раскачиваясь на веревках, таскают яблоки из сада.
— Тяжелый денек, Хелен, — говаривала мать.
— Все будет хорошо, милая, — говаривал отец.
В день смерти отца я приехала домой и увидела мать, сидящую у лестницы и баюкающую его голову на коленях. В последующие недели она вновь и вновь говорила о его варикозных венах и о том, сколько боли они причиняли ему. О том, как негибок он был по утрам и часто спотыкался или падал из-за малейшей морщинки на ковре. Она рассказала по телефону о его неуклюжести бакалейщику, который продолжал доставлять ей еду, и Джо, парикмахеру отца, которому позвонила в минуту помрачения рассудка, после звонка мне. Джо явился вскоре после меня, беспокоясь, что мать может быть совсем одна. С открытым ртом он стоял в дверном проеме и не мог говорить. Когда наши взгляды встретились, он поднял руку и осторожно перекрестил нас, прежде чем повернуться и уйти. Из уважения или из страха перед зияющей трещиной в затылке отца или кровавой дугой на стене?
Медленно я подобралась к коленям матери.
«Они мне улыбаются», — как-то раз прошептал мне мистер Доннелсон, радуясь редкой удаче — явлению матери в шортах.