Бедная девочка-жена! Великая государыня. Она не смела даже ревновать. Ведь не всякий день кто-то спасает ей мужа! Да еще таким разудалым образом, как эта… как эта волшебница спасла Юлия. А ведь о подвиге знало все войско. И даже Зимка догадывалась, чутко прислушиваясь к разговорам. Она достаточно хорошо представляла себе, как именно, каким таким лихим, беззастенчивым приемом она спасла Юлия и возвратила ему сверх того дар речи.
Во тьме неведомого Зимке прошлого проступали подробности, а она молчала. Ушел, наконец, отвязался, оставив свои бестолковые намеки, голубой медведь Поглум. Огромный забрызганный буро-зеленой тиной зверь, который заставлял толпу расступаться, тащил из разоренной крепости завернутую в ковер девушку с печальным взором. И вот ушел. Укутал свою добычу, прихватил лапой и полез в гору. Запрокинув головы, люди стали по всей дороге, медведь неспешно поднимался, цепляясь когтями за малейшие неровности скалы. И безучастно, разметав гриву, глядела из-за мохнатого плеча никому не ведомая девица. На жуткой уже высоте, когда у затаивших дыхание зрителей от напряжения начинали слезиться глаза, она выпростала руки и принялась коротко взмахивать ими в воздухе, будто что-то выщипывая.
— Цветы! — догадались в толпе. Где-то она взяла цветы и бросала их лепестки на ветер, вызывая оторопь и страх высоты у тех, кто стоял внизу.
Но медведь не сорвался, обсыпая вниз камни, взобрался на гребень кручи и — маленький черный очерк в бесцветном небе — гаркнул во все горло нечто такое, что прозвучало бессмыслицей. Нечто про Машу и про избушку, если не ослышались напрягавшие слух люди.
Зимка знала, что не ослышались. Поглум и прежде испытывал ее сообразительность и Машей своей, и избушкой. Испытание Зимка выдержала неудовлетворительно и счастлива была слышать про весьма досадившую ей Машу в последний раз.
Не зная, как поддерживать затруднительные, чреватые опасными последствиями разговоры, Зимка училась разнообразить свое молчание — то внимательное, словно бы с поощрением, то недоумевающее, недоверчивое, то скучающее. Но и самое выразительное молчание не спасало ее от недоразумений.
— Три тысячи платьев! — загадочно приветствовал ее бородатый старик с унылым носом. Пошарив в памяти, Зимка узнала дворецкого из Каменца Хилка Дракулу. — Три тысячи платьев! — бессмысленно повторил он, приложив указательный палец к губам в знак тайны.
Признаться, Зимка не удержалась и дико глянула. Старик помрачнел и отошел, то ли пристыженный, то ли оскорбленный. И тут-то Зимка уразумела, да повторила это себе с внушением, что если хочешь узнать о прошлом, равно как о настоящем и будущем, то нужно оставить мещанский обычай удивляться. Не в таких она обстоятельствах, чтобы позволить себе это невинное удовольствие.
Намеки и недомолвки изводили Зимку, лишали ее сна, и она, озлобляясь, возносилась в мечтах к тому вожделенному времени, когда — быть может! — получит возможность убрать с глаз долой каждого, кто посмеет изъясняться обиняками. Конечно же, если быть последовательным, то начинать надо было бы с Юлия — от него-то и следовало ожидать наиболее затруднительных недомолвок. Но так далеко — убрать Юлия — Зимка не заходила даже в самых необузданных своих мечтаниях, которым предавалась она в пути, потупив очи с видом благочестивой сосредоточенности.
Назойливость со стороны наследника к тому же Зимке как будто бы и не угрожала. Когда войско и весь тянувшийся за ним сброд достигли берега Белой и расположились на месте прежнего стана, где чернели погрузившиеся в воду остовы сожженных кораблей, Юлий надолго исчез, распорядившись напоследок поставить для волшебницы отдельный шатер.
Между тем табор обрастал людьми. Подтягивались, собирались отставшие. Что ни день, кажется, из дальних пределов под высокую руку наследника прибывали владетели с вооруженными послужильцами. Чуяли поживу, тянулись на дым костров купцы с кое-каким товаром. Торговцы, конечно же, нашли дорогу и к Золотинке. Но полное отсутствие готовизны, то есть звонкой монеты, отчеканенного должным образом, готового к оплате золота и серебра, заставляло Зимку пренебрежительно улыбаться, когда учтивые до приторности купцы принимались расхваливать товары царских достоинств и царских цен.