— Кто вина не пьет, тот не человек!
— Истинный язычник!
— А я бы ради вина и себя дал проглотить…
— Особенно его милости Апору, из коего потом твою милость выщекотать можно…
Над столами стали летать веселые непристойности. Старый Шпион Хедервари, хвативший лишку или не умевший пить, как положено, совсем разошелся:
— Куда лучше девиц заставить нас глотать. Только надлежащими частями…
Кто-то добавил:
— Девиц-то и пощекотать не доведется, чтобы твою милость вызволить, — на что ты им нужен…
— От твоей милости навряд ли у них что застрянет…
Однако прочие гости, увидев замешательство госпожи Эржебет, приказали бесстыдникам воздержаться от подобных речей. Не то чтобы они не привыкли говорить скабрезности в женском обществе, и не то чтобы женщины так уж неохотно их слушали, хотя и краснея и протестуя, но там, где присутствовала лишь одна дама, вести подобные речи считалось неприличным. Веселье, неутолимое, сдобренное вином веселье так и рвалось наружу, покуда по нашло себе отдушину в песнях, хвастливых рассказах о военных походах и прочих громогласных беседах. Старый Шимон Хедервари после неудачной своей выходки стал рассказывать о том, как однажды, в молодости, сражаясь на стороне Сигизмунда против гуситов, он в пылу атаки вдруг никак, ну никак не смог вытащить саблю из ножен, потому что накануне забыл вытереть лезвие от крови, и сабля заржавела. Дергал он, дергал — никак, черт побери, не вылезает, а они меж тем уже сошлись с гуситами, и огромный балбес-чех лезет прямо ла него. Делать нечего, отцепил он саблю свою вместе с ножнами и саданул гусита по башке. Да так сильно, что сразу пополам чеха и разрубил: одна половина с коня повалилась направо, другая — налево.
— Вот как я в ту пору силен был! — с похвальбой добавил он.
— Может, ты и железо палкой рубил? — насмешливо спросил Мате Цудар, сомневаясь в достоверности рассказанной истории, а Хедервари разгневанно вскочил с лавки и, показывая иссхошие от старости руки, закричал:
— Погляди сам, как я силен, ежели не веришь. Я и ныне мог бы уложить тебя!..
Их едва удалось примирить.
О предстоящих сраженьях речи почти не заводили, больше говорили о прошлых, о давно минувших, а затем и их оставили в покое и перешли к песням. Появились бандуристы, потом волынщики, по очереди игравшие каждому его любимую песню.
Хуняди прежде всего приказал играть любимую песню жены, которая начиналась словами: «На устах моих печать». Эржебет подарила ему за это улыбку, тогда он потребовал веселой музыки и — чего не делал в Хуняде со времен буйной молодости — пустился в пляс. Сначала он танцевал один, чисто, молодецки выделывал ногами фигуры, словно ему и не было уже далеко за сорок, потом гикнул и глазами позвал жену. Однако Эржебет сделала вид, будто не замечает языка глаз, и продолжала задумчиво сидеть с легкой улыбкой на губах. Но не в таком был воевода настроении, чтобы просто принять ее отказ. Он покружился еще немного один и повторил приглашение, сказав:
— Пойдем, жена, станцуем!
Приглашение это имело огромный успех у гостей, перебивая друг друга, они поощрительно закричали:
— А ну, поглядим, как воевода с супругой отплясывают!
— Пройдитесь в танце, хозяева дорогие, уважьте!
— Перед победой сплясать надобно!
— Покружи, господин воевода, сударыню-супругу!
Однако госпожа Эржебет не вняла их просьбам и проговорила тихо, почти умоляюще:
— Утомилась я очень…
Но Хуняди, поощряемый поддержкой гостей, подошел к ней, взял за руку и потянул танцевать. Эржебет вскочила, вырвалась из сжимавших ее рук и поспешила вон из зала. В дверях она повернулась и произнесла:
— Развлекайтесь, веселитесь, ваши милости! А мне надобно сыновьями заняться.
Все это разыгралось в один миг, Хуняди от изумления не успел ничего предпринять — получив отказ, он стоял беспомощно и одиноко, и руки его, казалось, застыли в призывном жесте. Когда дверь за Эржебет захлопнулась, он, покраснев от стыда и гнева, тяжелыми шагами прошел к своему месту, и теперь казалось, что это шагает человек, которому много больше пятидесяти. Гости заметили в нем перемену, веселье стихло. Однако Хуняди, желая скрыть свою боль и стыд, сел на место и, взяв в руки кубок, осушил его до дна.