Это был тот период сравнительно кратковременной харбинской „весны“, когда в Харбине оказалось возможным то, что было немыслимо ни до того, ни позднее. Свободно собирались всякие заседания и собрания разных общественных и профессиональных организаций, читались лекции на самые разнообразные общественные темы, устраивались диспуты, получались советские газеты.
Но чем дальше шло время, тем энергичнее шла работа белоэмигрантов, тем быстрее исчезали — параллельно — и все эти „вольности“. Началось систематическое гонение на всякие лекции вообще, и полиция перестала, выдавать разрешения на устройство докладов даже на самые далекие от политики научные темы.
В этом отношении дело не обошлось даже без курьезов. Вскоре после смерти Есенина в Харбине был устроен вечер, посвященный его памяти. Полиция дала разрешение на вечер. Но как только один из докладчиков коснулся вопроса об общественном значении творчества Есенина, присутствовавшие в публике русские полицейские приняли какие-то меры, — и на сцене рядом со столом президиума выросла фигура китайского полицейского. Между ним и председателем произошел краткий диалог:
— Надо кончайла. Много говори нельзя.
— Но ведь у нас же есть разрешение на доклад!
— Шима разрешение?! Моя говори: мало-мало играй можно, танцуй можно, много говори нельзя!
Слышавший этот диалог оратор сошел с кафедры и продолжал свой доклад, ходя по сцене и делая какие-то странные движения, напоминавшие „танец медведя“. Китаец успокоился, и доклад был доведен до конца.
В другой раз в харбинском железнодорожном собрании должно было состояться выступление приехавшего в Харбин Бориса Пильняка, которому был предпослан небольшой доклад проф. Устрялова, очень часто выдвигавшегося в Харбине на амплуа докладчике в подобных случаях, поскольку он представлял собою фигуру нейтральную и пользовавшуюся репутацией „благонадежности“ у китайцев. Разрешение на устройство вечера было получено, но собравшейся публике пришлось услышать только докладчика. Когда должен был выступить долгожданный Борис Пильняк, полиция заявила, что она закрывает собрание. Ни ссылка на полученное разрешение, ни увещания и уговоры не помогли.
Не меньшим, если не большим, преследованиям, чем лекции, подвергся в Харбине советский драматический театр, и здесь рука белоэмигрантов обнаружилась пожалуй еще рельефнее. Начать с того, что каждая русская пьеса может быть поставлена на сцене только после разрешения ее цензурой, а в качестве театрального цензора сидит конечно белоэмигрант. Понятно, что при таких условиях ни одна современная советская пьеса, имеющая хоть сколько-нибудь актуальный общественный характер, в лучшем случае выходит из-под карандаша кастрированной и изуродованной настолько, что ее невозможно бывает ни понять, ни узнать, а как правило вовсе не пропускается. Но на этом ее мытарства не всегда кончаются. Они продолжаются и преследуют ее перед каждым спектаклем, на который, несмотря на предварительную цензуру, требуется еще особое разрешение, и даже во время самого спектакля. В клубе харбинского узла был однажды случай, когда полиция остановила спектакль во время хода действия и потребовала спять со стола на сцене красное сукно. Появление на сцене с оружием вызывает немедленное вмешательство полиции. Однажды полиция заявила, что на сцене слишком много народу, и потребовала его убрать. В железнодорожном собрании был случай, когда китайский полицейский явился за кулисы и заявил, что на сцене слишком много красного цвета.
— Красный лампочка нельзя! Зажигай белый лампочка!
И конечно все это провоцируется теми же белоэмигрантами, которые сидят в составе полиции. Китайцы например очень любят красный цвет и постоянно украшают им все, что только можно украсить, причем этот цвет отнюдь не имеет у них специфически революционного характера и значения. В связи с этим понятно, что такие требования, как удаление со сцены красного сукна или красного света, могут исходить только от русских белоэмигрантов, и китайским полицейским они никогда не пришли бы в голову самостоятельно.
Неусыпным заботам тех же белоэмигрантов советское население Харбина обязано было и лишением возможности читать советские газеты. Как уже указывалось выше, в период наступившей после подписания Мукденского соглашения харбинской „весны“ эти газеты свободно доходили до харбинского читателя. Но чем дальше, тем больше разговоров они вызывали в среде белой эмиграции и в белой прессе и в конце концов превратились в ту „коммунистическую литературу“, хранение которой начало преследоваться всевозможными скорпионами.