Человек осеннего, предзакатного времени, усвоивший из множества прочитанного, как часто во имя, казалось бы, справедливых дел совершались непоправимые ошибки, Плутарх был далек от сурового ригоризма Эсхила или же безжалостной язвительности Аристофана и, следуя Сократу, считал, что надо пытаться понять каждого — и так будет спокойней для себя самого: «Мой опыт подтвердил, при божьей помощи, что такая снисходительность, кротость и дружелюбие никому из окружающих не приносят такого удовлетворения и радости, как самим обладателям этих качеств». И посещающим его занятия в Риме он советовал быть человечными по отношению ко всем — к согражданам, соседям, домочадцам и даже рабам, считая, что «самое постыдное — господину показать себя менее справедливым, чем раб».
«Разум более, чем гнев, пригоден для управления людьми, — пишет Плутарх в трактате „О подавлении гнева“, — ибо неправильно сказал поэт: „где страх, там и совесть“; наоборот, совесть порождает боязнь нарушить благочестие…» В доказательство он приводит ряд примеров взаимной доброжелательности и справедливости, а также того порой непоправимого ущерба, который наносит обществу «врожденное честолюбие и стремление господствовать». Рассуждения Плутарха на эту тему так же противоречивы, как его взгляды на большинство других вопросов. Казалось бы, вся история греков и его собственный опыт свидетельствовали о том, что по какой-то неизвестной причине низость обычно побеждает благородство и что худшие, наверное, от сотворения мира продолжают искоренять лучших, так что таких уже почти не осталось. Но он все равно продолжает давать пространные советы, как бороться со злом и подлостью добром и великодушием, убежденный (или же стараясь себя убедить) в том, что в конечном итоге низость будет посрамлена, а великодушие восторжествует. Главным для него было — противостоять смертельной для каждого общества разобщенности, и во имя этого он считал оправданными любые компромиссы.
«Старинное наставление называет три вещи, которых надо избегать: это ненависть, зависть и презрение», — писал в одном из своих писем Сенека, это же мог бы написать и Плутарх. Считая, что для живущих рядом людей нет ничего хуже, чем уподобиться крутящимся каждый сам по себе эпикуровым атомам (этот образ особенно привлекал Плутарха), он пытался возродить у окружающих, и прежде всего соплеменников, былое ощущение братства и чувство сострадания к тем, кому не повезло. Неоднократно обманутый в своем доверии, он все равно призывает к терпимости и доброте, убежденный в том, что главное оружие, которым следует бороться с людским несовершенством, — это любовь: «Мы приучаем и укрощаем диких зверей, носим на руках волчат и львят, а вместе с тем грубо отталкиваем от себя детей, друзей и близких, обрушиваем, как звери, наш гнев на рабов и сограждан, прикрывая это громким названием „отвращения к порокам“, подобно тому, как не можем избавиться и от других болезненных состояний души, называя их одно — „предусмотрительностью“, другое — „щедростью“, третье — „благочестием“».
Даже в самых древних богах, какими, по его мнению, были Афродита и Дионис, Плутарх выделяет прежде всего объединяющее начало: «Дионис, своим огненным вином смиряя и умягчая наше сердце, полагает в нем начало приязни и сближения с многими, прежде нам не близкими и даже не знакомыми». Он вспоминает старинные общенародные празднества, которые скрепляли народ в единое целое, способствовали «взаимовлечению, доброжелательности, обходительности и свычности», укрепляли то ощущение родства, которое сильнее неизбежных обид и разногласий. Всенародные эти торжества навсегда остались в прошлом, но Плутарх продолжал надеяться на целительную силу искусства, особенно музыки, словно жил в совершенно другие времена, чем Сенека, Петроний, Марциал и их отвратительные персонажи…
Возможно, что именно в Риме у Плутарха рождается замысел цикла из восьми биографий римских императоров, начиная с Августа и кончая Вителлием, из которых до наших дней сохранились только жизнеописания Гальбы и Отона. Очень может быть также, что к этой работе его побуждали римские друзья, поскольку вообще-то он неохотно писал о делах недавнего прошлого. Продолжая изучать историю Рима главным образом по сочинениям греков, он был намерен по возвращении домой всерьез засесть за латинский, для чего пока у него не было достаточно времени: «Когда бывал я в Риме и других местах Италии, — вспоминал он впоследствии, — то государственные дела и ученики, приходившие ко мне заниматься философией, не оставляли мне досуга, чтобы упражняться в языке римлян, и потому слишком поздно, уже на склоне лет, я начал читать римские книги. И — удивительное дело, но это правда — со мной случилось вот что: не столько из слов приходилось мне узнавать их содержание, сколько наоборот, по содержанию, о котором так или иначе я имел уже некоторое представление, улавливать значение самих слов. Конечно, прочувствовать красоту римского слога, его сжатость, обилие метафор и стройность — словом, все, чем украшается речь, — мне кажется делом интересным и не лишенным приятности, но оно требует нелегкого труда и упорных занятий и под силу лишь тем, у кого больше свободного времени и чьи года еще не препятствуют такого рода стремлениям».