По правде говоря, женщина эта, благодаря своему неутомимому труду, впервые дала возможность узнать по-настоящему творение Вентейля. Рядом с его септетом некоторые фразы сонаты, одни только известные публике, представлялись настолько банальными, что невозможно было понять, как могли они вызвать такое восхищение. Это все равно, как мы бываем удивлены, что такие незначительные вещи, как романс Вольфрама «Обращение к звезде» и молитва Елизаветы могли волновать на концертах фанатических любителей, которые без конца аплодировали и надрываясь кричали «бис» по окончании номеров, которые нам, знающим «Тристана», «Золото Рейна» и «Мейстерзингеров», представляются однако тусклым убожеством. Приходится предположить, что эти бесцветные мелодии содержали уже в каких-то микроскопических и потому, может быть, легче усваиваемых дозах кое-какую часть оригинальности шедевров, которые ретроспективно одни только и идут в счет для нас, между тем как самое их совершенство явилось бы, может быть, помехой для их понимания; эти банальные вещи проложили для последних дорогу в сердца. Но если они давали смутное предчувствие будущих красот, то все-таки оставляли их в полной безвестности. Точно так же дело обстояло с Вентейлем; если бы, умирая, он оставил — за исключением некоторых частей сонаты — только то, что он успел закончить, то доступные публике его вещи значили бы так же мало по сравнению с его подлинным величием, как, скажем, «Защищенный проход короля Иоанна», «Невеста литаврщика» и «Купальщица Сара» значили бы для Виктора Гюго, если бы по опубликовании их он умер, не успев написать «Легенды веков» и «Созерцаний»: то, что является для нас его подлинным творением, оставалось бы чисто виртуальным, столь же неведомым, как не доступные нашему восприятию вселенные, о которых мы никогда ничего не узнаем.
Впрочем, резкий контраст тесного соединения гения (а также таланта и даже добродетели) с оболочкой пороков, в которой, как случилось, например, с Вентейлем, гений так часто бывает заключен и сохранен, четко проступал, как на вульгарной аллегории, и в собрании приглашенных г-ном де Шарлюс гостей, посреди которых я очутился по окончании музыки. Хотя и ограниченное в настоящем случае салоном г-жи Вердюрен, собрание это походило на множество других, образующие элементы которых остаются не известными широкой публике, а сколько-нибудь осведомленные журналисты-философы называют их парижскими, или панамистскими, или дрейфусарскими, не подозревая о том, что точно такие же собрания могут происходить в Петербурге, в Берлине, в Мадриде и во все времена; в самом деле, если на этом вечере у г-жи Вердюрен были товарищ министра изящных искусств, человек отлично воспитанный, действительно тонкий ценитель искусств и сноб, несколько герцогинь и три посла со своими женами, то ближайший, непосредственный мотив их присутствия крылся в отношениях, существовавших между г-ном де Шарлюс и Морелем, отношениях, побуждавших барона придавать как можно больше блеска артистическим успехам своего юного идола и добиваться для него крестика Почетного легиона; причина более отдаленная, сделавшая это собрание возможным, заключалась в том, что одна молодая девушка, которая поддерживала с мадемуазель Вентейль такие же отношения, как барон с Шарли, выпустила в свет целый ряд гениальных произведений, явившихся таким откровением, что вскоре объявлена была под покровительством министра народного просвещения подписка на сооружение памятника Вентейлю. Впрочем, для произведений покойного композитора оказались столь же полезны, как и отношения мадемуазель Вентейль со своей подругой, отношения барона с Шарли, которые послужили для них чем-то вроде сокращающей дорогу тропинки, позволившей публике подойти к ним, не теряя времени на окольные пути если не непонимания, которое долго еще будет существовать, то по крайней мере полного незнания, которое могло бы длиться годами. Каждый раз, когда совершается событие, доступное вульгарному уму журналиста-философа, то есть по большей части событие политическое, журналисты-философы убеждены бывают, что произошла какая-то перемена во Франции, что мы больше не увидим таких вечеров, не будем больше восхищаться Ибсеном, Ренаном, Достоевским, д'Аннунцио, Толстым, Вагнером, Штраусом. Ибо журналисты-философы черпают доводы из подозрительной закулисной стороны этих официальных чествований, чтобы найти нечто декадентское в прославляемом на них искусстве, между тем как чаще всего оно бывает самым что ни на есть суровым.