Глядели, дивились — многое в этих местах было в диковину. И огромная, как кит, рыба белуга, и розовое облако — стая птиц фламинго, коих было в ней бессчётно, так что затмили на время солнце, и выуженный из воды водяной орех чилим, и испуганно шлепавшиеся в воду большие черепахи...
Плывут в море. А какое оно? Многие за всю свою жизнь моря не видывали. Говорят, бескрайнее, говорят, не видать берегов — вода и вода. А волны вскипают до небес и утягивают корабли на дно. Был страх, но куда сильней — любопытство. Царь-то знает, куда идёт, куда нас ведёт. Коли он с нами, рассуждали на судах, стало быть, можно не опасаться: судьба-то у нас, выходит, общая с ним. И с царицей его, и с вельможами да генералами...
Царь с нами, и нечего бояться! Он худа себе не хочет, да и нам тоже. Обережёт — эвон какой он великий.
Всегда бросался в самое пекло с нами, с нашим братом солдатом. Таких царей-королей небось во всём свете нет, чтоб обще с солдатом из одного котла вкушал-хлебал. Цари-короли норовят во дворцах отсидеться. А наш царь не таков, нет! Он — впереди.
Плыли Волгою, глазели по сторонам. Более всего дивились на птицу пеликан.
— Не пеликан — великан небось прозывается — эвон как велика. А нос у ней как у чудищ в сказках. Такое у Лешего в услужении либо у Бабы Яги. Гляди, гляди — рыбу изловил и вмиг заглотнул! Ровно в мешок опрокинул.
Много было диковинного окрест. Солнце палило. Благо река дышала прохладою, копившейся всю ночь. Но сколь долго могла она отдавать её плывущим... Все глядели вперёд, ни разу не оборотившись к оставленному берегу.
Артемий Петрович со штатом, провожавший флотилию и внимавший наказам императора, даже показательно записывавший их собственноручно, чего за ним никогда прежде не водилось, долго стоял на набережной, махал, потом для чего-то приставлял козырьком ладонь к глазам, с великим облегчением вздохнул, когда последняя лодья исчезла за поворотом.
— Господи, каковой груз скинули, — пробормотал он, ни к кому не обращаясь. — Каковое великое беремя.
Он не знал ни сна, ни отдыха всё последнее время. Государь — то было у него в обычае — бодрствовал уж в пять утра. И, само собою, все вокруг, кроме дам, были уже на ногах и ожидали распоряжений. К пяти и Волынский, отвыкший от столь ранней побудки, прибывал к царскому стругу. И начиналось...
Теперь наступал желанный губернаторский покой. Конечно, заботы оставались при нём, но то были его заботы, не из-под государевой дубинки. А исполнял их штат, чиновники, в коих не было недостатка. Он лишь натягивал вожжи, временами ослабляя то одну, то другую, а временем — ничего не поделаешь — пуская в ход и кнут.
И Шуршурочка-шушурочка, прослезившаяся на проводах царственного дядюшки, ощутила некое облегчение. Ничего более над ними не висло, власть государя кончилась, и началась губернаторская власть, то бишь своя собственная. А при собственной-то власти куда как сподручней живётся, вольготней и самовитей.
Вдобавок остался с нею как бы предмет материнской заботы, тоже и подружка, особа весьма занимательная и даже учительная, чего прежде округ неё не водилось, светлейшая княжна Мария Кантемир. Была доверена её попечению самим государем и батюшкой её.
Шуршурочка трепетала — была посвящена в тайну, великую государственно-государеву тайну, стала поверенной княжны, бывшей на сносях, мало-помалу узнавала всё новые подробности, от коих приходила в возбуждение. Так что тормошила своего Артемия, требовала ласки, объятий, насилия наконец.
Артемий слабо уклонялся. А когда всё-таки, уступая нападениям супруги, исполнял свои обязанности мужа, то выходило это вяло. Шуршурочка теребила его всяко, дабы пробудить мужскую стать и плоть, но удавалось редко. Артемий Петрович слабо оправдывался: он-де изнемог от государственных дел, сама видела, каково ему пришлось, в каком беспрестанном беспокойстве пребывал. Но супруга ничего знать не хотела, грозилась завести аманта из военных, дабы томление своё привести к конечной цели.
— Ты гляди, каково меня распалил, — восклицала она, — что я про аманта возмечтала. Нету мне удовлетворения, тело моё истомлено...