– Ааааа... – закричал Егор тонко и пронзительно, схватил со стола кастрюлю, размахнулся неумело, запустил в ненавистную рожу.
Мужичок исчез. Моментально. Как сквозь доски провалился. Только на двери повисла лапша, белыми молочными ошметками.
– Егорушка! Не надо... Что ты!
Егор дрожал крупной дрожью. Руки ходили ходуном. Губы прыгали. Жилка на виске колотилась так, будто сейчас прорвется.
– Давит... – Глядел дико, глазами безумными. – Голову давит... Лучик булавочный...
Кинулся к ней, прижался, закричал тоскливо:
– Спаси, Аннушка! Как бы не продавило!..
Закричала тоже, обхватила его, спрятала голову в ладонях:
– Все, Егорушка... Загородила! Не давит теперь... Не давит!
Потащила в другую комнату, уложила на кровать, сама легла рядом, прижалась всем телом. Шептала на ухо, гладила, успокаивала, собирала по крохам прежнее счастье:
– Егорушка... Егорушка-свет! Вот мы с тобой за город махнем. С утра пораньше. Еды возьмем, молока в пакетах, подстилку – полежать. Там хорошо, чисто, народу – никого... Никого, Егорушка!
Егор не скоро затих, отогрелся в ее тепле, расслабился, прикрыл утомленные глаза. А она шептала и шептала, гладила его по лицу, по плечу, по тонкой руке. Вот и пришла к ней боязнь, что поджидала в непрожитых годах. Куда подевалась стена счастья, необозримая, от края и до края? Захлебывалась, пила жадными глотками, а теперь что же, конец?.. Долгое счастье – оно непривычно. Оно нас пугает. Мы к нему не приучены. Не было на нашей памяти, на памяти отцов и дедов долгого счастья. Слишком уж это хорошо, чтобы хватило его на все наши годы. Да и где его взять, столько счастья, когда счастье одному – это горе другому?
– Егорушка... – чуть слышно.
И неоглядно, всем телом, к сонному, родному.
Егор спал. Тонкие веки, тени под глазами, на виске – беспокойная жилка. Бьется, бьется, бьется... Словно просится наружу.
12
Встала тихонько, чтобы не разбудить, пошла в другую комнату. Быстро прибрала со стола, мигом вымыла посуду, накормила собаку с петухом, смыла лапшу с двери – и во двор, к машине. Смотрит, а тот, давешний мужичок, внутри сидит, из окошка на нее взглядывает, упирается животом в приборную доску.
– Ты как влез?
– От вора нет запора. Я, золотко, тебя ждал. Ты баба умная, с тобой сговоримся.
Аня села за руль, сказала спокойно:
– Вылазь.
– Ну, ладно, – заторопился. – Чего это – вылазь? Давай по рукам, с утречка и начнем. Сначала теплицу, потом загон. Я уж сынам звонил, они на стреме.
– Вылазь,– повторила с угрозой.
– Как вылазь? – сощурился хитро. – Это такси. Ты шофер, я пассажир. Я плачу, ты вези.
И повернул ручку счетчика.
– Вези, милая, вокруг дома вези. Ты меня вези, я тебя уговаривать буду. Грибницу заложим, шампиньоны вырастим. Ты их видала хоть раз, шампиньоны?
Аня привычно опустила руку под сиденье, поудобнее взялась за монтировку.
– Вот я тебя сейчас мигом уговорю...
– Девка, – пригрозил весело, – я проголодался, Не играй с огнем!
– Пошел отсюда!
Изловчился, обхватил ее, прижал к себе – не вздохнуть. Сдавил сильно, стиснул, пальцем пощупал ребрышки, потискал бока, нескромно прошелся по спине сверху донизу, сказал с хохотком:
– Ишь, здорова... На тебе воду возить.
– Пусти, собака!
– Ништо... Не боись. Не нужна ты мне. Раньше бы, может, поиграл, а теперь – без надобности.
А сам уже распалялся больше и больше, говорил торопливо, нутряным голосом:
– Чего ты кочевряжишься? Плохо тебе? Я с сынами все сделаю, только рот открывай. Счастье свое, дура, счастье упускаешь.
И опять криком голодного, взбесившегося живота:
– Дела понаделаем – ахнешь! Ты только дан! Дай землю! Озолочу... Обеспечу... Жратвой завалю... Дай! Ну, дай же!..
Аня с трудом выгнулась, резко ударила головой по лицу. Он охнул, разжал руки, ощупал нос:
– Ладно, девка. Ладно, золотко... Второй раз прощаю. А там берегись.
Вылез из машины, сказал невзначай – выпустил коготки:
– А чего это мужик у тебя с приветом, а?
– Тебя не спросили.
– Смотри... Вот напишу в психушку, пусть проверят.
Аня завела мотор, сказала грустно:
– Дурак ты, дядя. И вправду – дурак.
– Шучу, – хохотнул. – Балуюсь. Кати себе. Вечерком еще поговорим.