Зеленовато-бурый халат с грязными подтеками чуть держался на одной пуговице. Цвета у халата не было. У халата был запах. Будто вылили на него все лекарства из больничной аптеки, все супы из больничной кухни.
Мимо забора бежали люди, нелюбопытно взглядывали на Леху, катили вовсю машины, автобусы, прозрачные троллейбусы, а он перескакивал с одного на другое – не мог зацепиться, никого толком не видел, тяжело думал о своем: где бы ему выпить?
Пробегал мимо мальчик с авоськой, встал, загляделся на дядю.
– Ну, – просипел Леха брюзгливо, – чего надо?
Мальчик не ответил. Пытливо глядел прямо в лицо, редко-редко смаргивал.
– Что бы я тебе сказал…
Подумал – сказать было нечего. Мыслей в голове – поискать. Одна мысль, четкая, осязаемая, шилом в мозг: где бы ему выпить?
– Ты... куда собрался?
Мальчик показал авоську.
– За водкой? – оживился Леха.
– Не... – тихо сказал тот. – За хлебом.
Лёха опять угас. Вздохнул с тоской, перехватился руками, сглотнул невкусную слюну:
– У тебя батя пьет?
– Не...
Леха не расслышал.
– Ладно, – утешил ребенка. – Теперь все пьют.
За спиной у Лехи был парк. Гуляли по дорожкам больные с родственниками, сидели на скамейках, лежали на травке, жевали домашнюю пищу, фрукты-овощи, втихомолку, в кустах, распивали водочку. Знал Леха, что распивали, спиной чуял, на расстоянии: от зависти ежился, как от озноба. К нему, к Лехе, никто не пришел. Ему, Лехе, никто не принес. Леха – так уж оно угораздило – третий день сохнет.
– Ты… Денег у тебя сколько?
Мальчик разжал кулак, показал на ладошке потные монеты.
– Сорок копеек.
– Мало, – огорчился Леха. – Еще бы рубль...
Рубля у мальчика не было. Рубля и у Лехи не было. Даже копейки. Даже пустой посуды, которую можно сдать. Было у Лехи одно: желание выпить. А пить ему запретили категорически. Пить ему – что умереть. Вот незадача: пить нельзя, и не пить тоже нельзя.
– Эй... Тебе который год?
Мальчик склонил голову набок, глядел пристально, не по-детски.
– Восемь.
– Мал еще, – определил Леха. – Не продадут.
И потерял к ребенку всякий интерес.
– А я... – сказал мальчик высоким голосом. – Я в зоопарке был...
Лёха совсем закис на заборе. Было ему пакостно и погано, будто завязали в узел его внутренности и тянули теперь в разные стороны, увязывали накрепко. Руки вцепились в прутья, лицо посерело, глаза набухли слезой.
Мальчик обошел его стороной, стал глядеть с другого бока.
– Там обезьяна в клетке, – сказал мальчик. – Вроде тебя...
Леха Никодимов его не слышал. Леха с трудом думал о своем. С месяц назад сопливый докторишка из поликлиники намерил у Лехи пониженное давление. С ходу. В один присест. "Это в каком таком смысле?" – кротко поинтересовался Леха. "В смысле общей вялости", – уточнил докторишка и как-то искоса глянул на Леху, с непрофессиональным состраданием. "А ну, глянь еще!" – приказал Леха и звонко ударил кулаком по волосатой груди, по гулкому пузу. Но докторишка уже потерял интерес: задумчиво обсасывал палец с чернильным пятном, глядел невнимательно – дело решенное, ждал нового пациента, которых у него навалом.
И тогда Леха Никодимов понял про себя все и содрогнулся от жалости. Мало в нем атмосфер, видно, не держат сальники, прохудились с возрастом, разболтались-истрепались от частых ударов дерганой жизни, травят наружу ценное давление. А от этого уже и вялость, и хилость, общее недомогание. Даже ругается Леха через силу, матерится неизобретательно, а это уж верный признак: давление на нуле.
2
Шла по парку кругленькая старушка в синем, до полу, халате. Личико пухлое, умильное, ручки сложены на животике, один глаз обмазан кругом густой зеленкой. Шла – приплясывала на ходу. Шла – лучилась радостными морщинками. Сообщала кому ни попадя:
– Видю! Видю, милок! Видю!..
Углядела Леху на заборе, подошла, дернула за штанину:
– Видю!
– А?.. – дрогнул Леха.
– Видю, – объяснила старушка. – Ёш твою маковку! Вечор сняли повязку, я и видю.
Такая ласковая, такая мягкая, бархатная такая старушка. И умыта чистенько, и причесана гладенько, и ругается по вкусному. Ишь чего удумала: ёш твою маковку!
Леха с трудом сполз с забора, устало привалился к дереву, зашевелил онемелыми пальцами.