Первая Государственная дума. От самодержавия к парламентской монархии. 27 апреля – 8 июля 1906 г. - страница 27
Но изменилось ли бы настроение нашей общественности, если Государь в тронной речи объявил бы амнистию? Была ли бы Дума за это ему благодарна? И даже: была ли бы она этому рада?
В этом возникают сомнения, когда прочитываешь стенограммы заседаний, где об амнистии говорилось. Укажу на поучительный эпизод.
3 мая в Думе происходили прения об амнистии. Многие упрашивали Думу не затягивать прений. И Родичев сделал непонятный намек: «Мы накануне опоздания с нашим адресом. Если мы не окончим его скоро, то мы можем оказаться в том положении, при котором подача адреса с амнистией окажется запоздалой… Я думаю, меня поняли, господа. (Бурный взрыв аплодисментов.)»
Дума его поняла, иначе «бурных аплодисментов» бы не было. Но сейчас это может уже быть непонятно. Необходимо пояснить. Дума боялась, что амнистия будет объявлена Государем proprio motu, по случаю Царского дня (6 мая). Дума этого не хотела; заслугу амнистии она хотела сохранить за собой и не стеснялась это открыто показывать. Какую же благодарность мог от нее ожидать Государь, если бы 27 апреля он ее предупредил!
Как бы она к этому отнеслась, можно увидеть по другому примеру. Тронная речь не упомянула титула Государя «Самодержавный». Это была уступка, которую Государь заставил себя сделать в угоду настроения Думы. Как же к ней отнеслась кадетская пресса? «Предостережение, – писал П.Н. Милюков 28 апреля, – против дальнейшего употребления слова «Самодержец», данное большинством депутатов в протоколе соединенного заседания нескольких парламентских групп, прозвучало недаром». Чтобы оценить эти гордые слова по достоинству, надо припомнить, в чем «предостережение» (?) заключалось. Парламентские группы огласили свое постановление подписать без оговорок то депутатское обещание, в котором титул «Самодержец» был сохранен; они лишь заявили, что, по их мнению, этот титул конституции не исключает. Депутаты этим постановлением решились «подчиниться» власти, и это было разумно. Но то, что Милюков называет «предостережением», на деле было капитуляцией Думы и титул «Самодержца» санкционировало. И тем не менее кадеты немедленно это вменили в заслугу себе и своему искусству; это будто бы была их победа. Так историки иногда пишут историю.
Но как противоположная сторона, т. е. общественность, в день открытия Думы повела себя относительно власти?
Посмотрим вторую часть действия, которая открылась уже в здании Государственной думы.
Открытие Думы последовало по правилам, изложенным в Указе 18 сентября 1905 года, которые новоизбранный председатель Думы слишком упрощенно назвал «законом». По этим правилам в первый день в Думе не должно было происходить ничего, кроме формального открытия ее лицом, назначенным для этого Государем, подписания членами Думы «торжественного обещания» и избрания Думою своего председателя. В этих рамках было трудно сделать политический «акт». Действующим лицом мог быть один председатель. И тем не менее несколько символических политических жестов при открытии Думы сделаны были.
Председателем, как это было известно заранее, был выбран С.А. Муромцев. За него было подано столько записок, что баллотировку шарами единогласно признали излишней. Так увенчалась карьера этого своеобразного человека. Обширная мемуарная литература о нем едва ли все исчерпала. Долгое время он жил в Москве среди нас как молодой профессор, потом как адвокат. Председатель Юридического общества, городской и земский гласный, независимый по состоянию, всегда такой же красивый и величавый, спокойный и замкнутый, всеми уважаемый издалека, но для посторонних непроницаемый. Судьбы его никто не предвидел. Политического влияния он не имел и не искал. Я слыхал от него самого, что адвокатуры он не любил, считал своим призванием профессуру, которую для него закрыло распоряжение власти, и вообще считал себя не на месте. Никто не мог представить себе, какая будущность его ожидает. После Думы он сделался легендарной фигурой; но легенда стала, в свою очередь, мешать пониманию настоящего человека. В Муромцеве было много задатков того, что председателю нужно; и в римском праве, которое он преподавал, и в адвокатуре он любил формальную сторону, процессуальное право. Любил превращать «хаос» в «космос»; составлением Наказа для Государственной думы он с большою любовью занимался еще до конституции. Я не нарушу должного к нему уважения, если скажу, что искусство его, как председателя, очень преувеличено; оно годилось только для мирного времени. Но сейчас я говорю не об этом. В это смутное время председатель Думы не мог быть только техником; он должен был быть и политическим фактором. Что же Муромцев представлял из себя как политик? Он был издавна либералом европейского типа, конституционалистом, парламентарием; в нем не было ничего похожего на революционера и демагога. Но своего собственного политического лица Муромцев даже на своем высоком посту не показал. Делал он это по убеждению; он так формулировал принцип демократии. «До решения каждый член партии должен защищать свое мнение до ожесточения; когда решено – подчиняться беспрекословно». «До ожесточения» он ничего не защищал; предоставлял это делать другим, внимательно слушая. Но зато подчинялся «беспрекословно». Без этого, может быть, он и не прошел бы в председатели Думы. Как бы то ни было, в Думе он стал большой технической силой; но политически распоряжались ею другие. Своей индивидуальности в политике он не проявил и влиянием, которое мог бы иметь, не воспользовался.