Вкруг шатра стояла царская охрана; среди нее еще попадались уцелевшие Бессмертные, вооруженные пиками. Свет костров выхватывал из темноты золотые плоды гранатового дерева, венчавшие почетное оружие, да глаза самих стражей, угрюмо взиравших перед собой.
Скрытые занавесью, мы слышали, как царь поведал Артабазу о предложении Патрона. Какое-то время старец молчал, вне сомнения размышляя о своих трудах долгой прошлой ночи, затем стал умолять царя разбить шатер в греческом лагере; персы, за которых он мог поручиться, сравняются в мужестве с греками, если только сам повелитель будет с ними… Я же размышлял: «Бедный старик, ты слишком долго живешь в этом мире, и нет тебе покоя», когда он прибавил, задыхаясь:
— Эти греки — настоящие солдаты; война — их хлеб. Бактрийцы же — всего-навсего набранные по деревням землепашцы. В Македонии я видел, что значит дисциплина. Разница между чистокровным скакуном и волом… Доверься грекам, мой повелитель.
Как часто мы подслушивали вот так, из-за кожаной занавеси, из праздного любопытства, чтобы попросту быть в курсе всех дворцовых интрижек и новостей! Ныне мы ловили каждое слово беседы, от исхода которой зависела жизнь каждого из нас.
— Кончено, — ответил старику Дарий. — Я всегда охотно полагался на надежду; увы, в последнее время слишком многие поплатились за это. Теперь, когда я расстался с надеждами, не возвращай их мне.
Ответом был сдавленный стон. То рыдал Артабаз.
— Дорогой друг, — говорил ему царь, — ты потерял со мною бесценные годы жизни. Остаток ее принадлежит тебе; иди, и да пребудет с тобой благословение многомудрого Бога.
Плач не смолкал. Возвысив голос, царь призвал нас; обезумев от горя, Артабаз цеплялся за его одежды, зарываясь лицом в пурпурную ткань. Дарий обнял старца со словами:
— Верный слуга не захочет расстаться с господином, но я отпускаю его. Помогите ему выйти.
Он осторожно высвободил свой рукав из пальцев старика, цеплявшихся за него, словно ручонки младенца; очень бережно мы вывели Артабаза из шатра. Царь отвернулся… Отведя старика к его людям, мы возвратились в шатер и поначалу не увидели Дария. Он распростерся на земле, уронив голову на руки. Страшная мысль затмила нам разум. Но рядом с царем не было никакого оружия, и тяжелое дыхание вздымало его плечи. Он лежал в своем шатре, как загнанный охотниками зверь: исчерпав все силы, он просто ждал здесь появления гончих или удара копья. Дарий не крикнул нам убираться, и мы стояли, не зная, что теперь делать, молча впитывали ужасное зрелище, раздираемые когтями отчаянья. Прошло несколько минут, прежде чем я смог соображать. Тогда я разыскал за занавесями царский меч, вынес его в приемный покой и положил на столик, где его легко можно было найти в случае нужды. Бубакис видел, чем я занимаюсь, но отвел взгляд.
Выполняя последний долг перед повелителем, я был далек от мысли, что тот, кто любил меня, лежит теперь поверженным предо мною. Я служил ему и старался делать это, настолько умел, хорошо. Он ведь был царем.
Прошло еще несколько минут, прежде чем Дарий пошевелился и попросил всех нас выйти.
Наш собственный спальный шатер был разбит лишь наполовину, да так и брошен: один конец полотнища свисал с шеста, другой валялся на земле. Рабов не было видно. Отовсюду доносилась беспорядочная мешанина голосов: ссорившихся, споривших, впустую выкрикивавших какие-то приказы. То была не армия более, но лишь огромная разношерстная толпа. Некоторое время мы сидели, перешептываясь, на уже разобранных тюках с кожей для шатра. Потом, вскинув голову, я увидел, что телохранители покинули царя:
— Они ушли!
Вскочив, я отправился к шатру убедиться, что мои глаза не солгали мне. Никого, даже ни одной воткнутой в землю пики с золотым наконечником. Бессмертные сложили с себя свой почетный ранг и превратились в точно таких же простых смертных, как и все прочие. Мы остались одни.
Долго стояли мы у входа, не нарушая молчания.
Потом я сказал:
— Кажется, я слышал голос. Пойду узнаю, не нужно ли ему чего-нибудь.
Он лежал все в той же позе. Тихо войдя в шатер, я опустился на колени рядом с царем. Конечно, ничего я не слышал; но память о прежних временах вернулась ко мне, и вспомнилось, что даже благовония, которыми я умастил себя утром, были его подарком. В конце концов, я не походил на остальных.