Наверное, уже около месяца я не разговаривал больше пяти минут ни с Хаиме, ни с Эстебаном. Приходят оба злые, тотчас же впираются каждый у себя, за обедом молчат, читают газеты, потом уходят и возвращаются на рассвете. Бланка же, напротив того, стала ласковая, разговорчивая, счастливая. Диего я вижу редко, о том, что он существует, догадываюсь по лицу Бланки. Я в нем не ошибся. Хороший парень. Эстебан перешел на другую должность, добился через приятелей по клубу. По-моему, однако, он начинает жалеть, что попался на крючок. Когда-нибудь сорвется, я уж вижу, и пошлет их ко всем чертям. Только бы поскорее. Тяжко глядеть на него — запутался, поступает явно наперекор своим же убеждениям. Неприятно и то, что он становится циником, притворным циником, одним из тех, кто в ответ на упреки оправдывается так: «Ведь нет же другого пути выдвинуться, стать кем-то». Вот Хаиме — тот работает, хорошо работает, на службе его любят. Но с ним дело совсем в другом. А в чем — я не знаю, и это хуже всего. Всегда он чем-то расстроен, недоволен. Характер, судя по всему, у него есть, только иногда мне кажется, что вовсе это не характер, а просто капризы. Приятели его мне не нравятся. Щеголеватые, живут в Поситос[13] и, наверное, в глубине души смотрят на Хаиме свысока. Он им нужен, потому что умелый, руки золотые, то и дело мастерит что — либо по их заказу. Бесплатно, конечно, как положено между друзьями. Ни один из его приятелей не работает — папочка прокормит. Иногда я слышу, как они негодуют: «Вот еще наказанье, вечно ты вкалываешь, никогда на тебя рассчитывать нельзя». Слово «вкалываешь» они произносят так, будто пересиливают себя, как санитар из «скорой помощи», когда, поборов отвращение и преисполнившись любви к ближнему, подходит он к пьяному нищему и дотрагивается до него носком ботинка; кажется, выговорив слово «вкалываешь», они потом долго будут смывать с себя грязь.
Нашел квартиру. Более или менее похожую на идеал и притом неправдоподобно дешевую. Придется, однако, сократить расходы, но ничего, как — нибудь справлюсь. Квартира — в пяти кварталах от угла Восемнадцатой и улицы Андес. И еще одно достоинство: обставить ее стоит буквально гроши. Впрочем, это, конечно, только так говорится. Придется снять со счета все мои две тысячи четыреста шестьдесят пять долларов семьдесят девять центов.
Сегодня вечером мы с ней увидимся. Ничего пока не скажу.
Однако же сказал. Мы прошли три квартала, от улицы Восьмого октября до ее дома, фонари на этот раз горели. Кажется, я заикался; я напомнил о нашем плане — оба мы совершенно свободны, узнаем друг друга получше и посмотрим, пусть пройдет время, а там видно будет. Да, конечно, я заикался. Месяц прошел с тех пор, как она пришла в кафе на углу Двадцать пятой и улицы Мисьонес выпить свой кофе. «Я хочу кое-что предложить тебе», — сказал я. Я говорю ей «ты» с пятницы, с седьмого числа, а она мне — нет. Я думал, она ответит «я знаю», было бы много легче. Но нет. Она не пожелала снять эту ношу с моих плеч. Не догадалась или, может быть, не захотела догадаться. Никогда у меня не получались вступления, и тут тоже я сразу сказал то, что нельзя было не сказать: «Я снял квартиру. Для нас». Фонари горели, пришлось мне выдержать ее взгляд. Печальный, кажется, не знаю. Я так и не научился понимать, что хочет сказать женщина, когда смотрит тебе в глаза. Иногда думаешь, будто она тебя спрашивает, а потом начинаешь догадываться, что, наоборот, она тебе отвечает. Встала вдруг между нами туча, надвинулась. Туча называлась «брак». Оба мы видели тучу, но оба знали, что скоро она уйдет и завтра вновь засияет над нами ясное небо. «Не спрашивая меня?» — сказала она. Я кивнул утвердительно. Ответить членораздельно я, говоря по правде, просто не мог — ком стоял в горле. «Правильно, — она попыталась улыбнуться, — со мной так и надо обращаться, без церемоний, поставить перед свершившимся фактом, и все». Дверь ее дома оставалась на этот раз незапертой, так как было еще совсем рано. И всюду горел свет. Таинственная поэтичность исчезла. Тяжкое молчание нависло над нами. Я начал догадываться, что мое сообщение не привело ее в восторг. Но в пятьдесят лет восторга уже не ждешь. Ведь она все-таки не сказала «нет»? Конечно, не сказала, только пришлось заплатить за это дорогой ценой: горько мне было, мучительно горько глядеть, как она стояла передо мной, слегка ссутулившись в своем темном жакете, и по лицу ее я видел — многое кончилось для нее навсегда в эту минуту. Она не поцеловала меня на прощанье. Я тоже не пытался. Лицо ее оставалось суровым. И вдруг словно плотина прорвалась — я никак не ожидал этого, — не в силах больше носить маску, она сбросила ее, закинула голову, прислонясь затылком к двери, подняла ко мне лицо и начала плакать. Это не были пресловутые слезы счастья, нет. Так плачет человек, смирившийся с горем. Если ты не смирился, есть смысл рыдать с дрожью, с судорогами, особенно на людях. Но когда ты горюешь и в то же время смиряешься со своим горем, когда не предвидится ни мятежа, ни жертвы, ни героизма, тогда плачешь тихо, ибо никто не может помочь, а кроме того, в глубине души ты знаешь, что горе пройдет, наступит в конце концов спокойствие, все встанет на свои места. Именно так она и плакала. Тут я ошибиться не мог. «Чем я могу помочь? — все-таки спросил я. — Как сделать, чтобы тебе стало немного легче?» Бессмысленный вопрос. И тогда поднялось со дна души сомнение: «В чем дело? Ты хочешь, чтобы мы поженились?» Но нет, та туча уже ушла далеко. «Нет, — отвечала она. — Я плачу обо всем сразу». Как верно она сказала! Обо всем: о том, что горят фонари, о том, что мне пятьдесят, что она хорошая девочка, что у меня трое детей, что у нее был жених, что у нас есть теперь квартира… Я достал из кармана платок и вытер ей глаза. «Ну, прошло?» — спросил я. «Да, прошло». Оба мы врали, но понимали, что сейчас надо врать. Она взглянула на меня почти уже сухими глазами и сказала: «Не думай, что я всегда такая дурочка». «Не думай», — сказала она, да, да, она сказала «не думай». Она сказала мне «ты».