Одно выручает в старости: худо-бедно, а чувствуешь себя молодым. Заметьте, молодым, а не инфантилом. Дело не в том, чтобы валять дурака, рядясь в эти клоунские одежды или слушая мерзость, которой они глушат себя в дискотеках (ах, где вы, дивные «Beatles» моих пожилых лет, где ваши «Michelle», «Yesterday» или «Eleanor Rigby»![220]). Нет, дело в том, чтобы ощущать себя, как это ни трудно, молодым стариком.
Наверное, именно это и поняла сначала Лидия, и, наверно, именно это (теперь я хочу сказать — ее понятливость) понравилось мне в ней. Причем она себя не обманывала, быть может, потому, что она здешняя, ну скажем — потому, что мы не из одной страны. Никто не может, да и не хочет, совсем заглушить тоску по родине, но жизнь на чужбине не должна казаться крахом. Если ты работаешь вместе со здешним народом и связан с ним, как со своим, ты ощутишь, что полезен, а это лучшее средство против душевного срыва.
Если ты с ним связан… Что ж, я связан с Лидией, и от этого мне лучше. Я уже не боюсь призрака палки. В сущности, я не чувствую себя чужаком отчасти потому, что Лидия для меня — не иностранка, а женщина. В ней есть немного индейской крови, и это хорошо. А может, есть и капля негритянской, чего уж там! Скажем так: ее милое лицо потемнее, чем у Грасиелы или у Беатрис. И куда темнее (а главное — куда глаже), чем у меня.
Быть может, я освоился в стране по имени Лидия. Со всеми другими было иначе. Теперь недостает многого: нетерпения, страсти, боли в груди. Я не решился бы сказать, что недостает влюбленности, но подумать я это смею. Конечно, если по глупости я посмотрюсь в зеркало, здравый разум сам собою возвращается ко мне. О браке нет и речи (и, наверное, не будет), но одного отрицать я не могу: да, Лидия не из моей деревни, но она моей касты, моего племени. Слова о «стране Лидия» — не только образ; ведь это она, не кто иной, примирила меня со здешней пищей, с людьми, да с чем угодно. Я уже смакую (а не «употребляю», заметьте) здешние словечки, самые случайные, глупые — скажем, ее свояк говорит «промочу-ка я усы!», и значит это, что он собирается пообедать.
Однако со своими я вижусь как прежде. Обо многом можно говорить только с ними, по-настоящему говорить, не обязательно соглашаясь, но хотя бы понимая друг друга. Как следует взвешивая прошлое, которое тем насущней, чем ближе. Наш Вальдес, терапевт, специалист по дыхательным путям, говорит на своем жаргоне: «Надо выслушать страну, сеньоры, приложить к ее спине ухо, и попросить, чтобы она сказала «тридцать три», да, «тридцать три уругвайца»».
Но этого мне мало. Я не могу жить так и тут, неотступно думая, что завтра, или будущей осенью, или через два года я снимусь с якоря и пущусь в мифический путь, домой. Когда ощущаешь нестойкость, непрочность жизни, полной эта жизнь не будет, и вот, я захожу все дальше в страну по имени Лидия. Это намного больше, чем эротический образ (хотя и такой смысл не исключен, и путешествия меня радуют); я и впрямь узнаю то, что знают лидийцы, слушаю радиопередач», смотрю телевизор, интересуюсь здешними, а не только международными событиями, из которых я надеюсь узнать хоть что-то хорошее про Уругвай. Но оттуда доходят лишь печальные вести: еще четверо исчезли, трое умерли в тюрьме (далеко не всегда оттого, что один мерзавец президент называл «необходимой при допросах суровостью», но и просто от усталости и тоски), прошло еще столько-то облав, посадили пятьсот человек, отпустили четыреста двадцать, а что сталось с восемьюдесятью — не ведомо никому.
Мы теряем живительную привычку надежды и почти не понимаем те общества, где она еще есть. Помню раннее утро тридцатого ноября. Лидии я сказал, чтобы она не приходила — мне хотелось предаться скепсису без свидетелей. В референдум я не верил, я считал, что это смехотворная ловушка. Но в три часа ночи я проснулся и по наитию включил радио, короткие волны. Сообщение пришло почти неотделимо от сна (надо сказать, не слишком приятного), множество «против» сорвало планы этой банды, но, только убедившись, что это не новое сновидение, а правда, я вскочил с кровати и заорал как на стадионе и вдруг заметил, что плачу без зазрения совести, более того — рыдаю, причем слезы мои не смешны, не постыдны. Все это так меня удивило, что я стал вспоминать, когда же плакал в последний раз, И мне пришлось добраться до октября 67-го, когда там, в Монтевидео, тоже один и тоже ночью, я услышал печальный рассказ Фиделя о том, как именно погиб Че.