— Почему вы просите милостыню?
Нищенка удивленно смотрит на нее. Она привыкла к подачкам, к отказам, к равнодушию. К беседам она не привыкла.
— Что?
— Я спрашиваю, почему вы просите.
— Кушать надо, сеньора. Подайте, Христа ради!
— А работать вы не можете?
— Нет, сеньора. Подайте, Христа ради!
— Не можете или не хотите?
— Не могу, сеньора.
— Почему?
— Работы нет. Подайте, ради Христа!
— Оставьте вы Христа в покое! Неужели трудно понять, что ему до вас нет дела?
— Не говорите так, сеньора. Нехорошо так говорить!
— Вот, возьмите.
— Спасибо, сеньора. Дай вам бог.
Теперь она идет уверенней и быстрее. Удивленная нищенка остается позади. Ребенок заплакал. Грасиела оборачивается, смотрит на всех троих, потом идет дальше.
Кварталах в двух от своего дома она различает Роландо. Он стоит, прислонившись к двери. Пройдя еще квартал, она машет ему рукой. Он ее, кажется, не видит. Она машет еще, и тогда он машет в ответ и движется ей навстречу.
— Откуда ты знал, что я иду домой?
— Очень просто. Я позвонил тебе на службу, и мне сказали, что тебя нет.
— Я чуть не пошла в кино.
— Да, я об этом подумал. Но погода такая хорошая, навряд ли ты засела бы в четырех стенах. Вот я и пошел сюда. Как видишь, угадал.
Он целует ее в обе щеки. Она шарит в сумке, находит ключ, открывает дверь.
— Заходи. Садись. Хочешь выпить?
— Нет, спасибо.
Грасиела раздвигает жалюзи, снимает плащ. Роландо пытливо на нее смотрит.
— Ты плакала?
— Что, заметно?
— Вид такой, будто ты попала в ливень.
— Чего там, мелкий дождик!
— А что случилось?
— Ерунда. Я зря рассердилась на нищенку, не зря — на Беатрис.
— На Беатрис? Она была такой примерной.
— Ну, это как сказать! Она меня всегда переспорит.
— Что же случилось?
— Да так, глупость. Она неосторожно переходит улицу. А я пугаюсь.
— И все?
Роландо протягивает ей сигареты, она качает головой. Тогда он закуривает сам. Выпускает кольцо дыма, смотрит на нее.
— Когда же ты решишься?
— На что?
— На то, чтобы признаться самой себе в том, в чем ты не признаешься.
— Не начинай все это снова, Роландо. Терпеть не могу наставительного тона.
— Я давно тебя знаю, Грасиела. Когда мы познакомились, ты еще и не видела Сантьяго.
— Это правда.
— Поэтому я понимаю, что тебе худо.
— Да, худо.
— И будет худо, пока не признаешься.
— Может быть. Но это трудно, жестоко.
— Знаю.
— Это касается Сантьяго.
— Вот как!..
— А главное, меня. Да нет, не так все сложно. Скорей жестоко. Не пойму, что творится, Роландо. Очень страшно это признать. Понимаешь, Сантьяго мне не нужен.
— С каких же пор?
— Не спрашивай, не знаю. Как нелепо!
— Рано еще оценивать.
— Нет, нелепо. Он мне ничего не сделал. Только попал в тюрьму. Как ты считаешь, можно причинить большее зло? Ну, он мне его и причинил. Сел в тюрьму. Оставил меня.
— Он тебя не оставил, Грасиела. Его увели.
— Знаю. Вот я и говорю, как нелепо. Знаю, что увели, а чувствую, что оставил.
— И обвиняешь его?
— Да нет, за что? Он хорошо держался, даже слишком, вынес пытки, устоял, никого не выдал. Куда лучше?
— А все-таки…
— А все-таки меня он оставил. Здесь, без него, у меня хватило духу пересмотреть нашу жизнь.
— Прекрасную, надо сказать.
— Да, прекрасную.
— Так что же?
— Теперь она не так прекрасна. Он, как и раньше, пишет мне нежные письма — пылкие, влюбленные письма, — но я их читаю словно они не ко мне. Можешь ты объяснить, что случилось? Может быть, в тюрьме он стал другим? Может быть, я стала другой в эмиграции?
— Все бывает. А кроме того, время может и обогатить, и улучшить человека.
— Я не лучше и не богаче. Я суше и беднее. Мне бы не хотелось еще больше беднеть и сохнуть душой.
— Грасиела, ты и сейчас согласна с тем, что он делал?
— Конечно. Ведь и я делала то же самое. Только он в тюрьме, а я — живу здесь.
— Ты упрекаешь его за уступки?
— С ума сошел! Он делал то, что надо. Как и я. В этом мы вместе, и тогда, и теперь. Изменилось другое. Не политическое, личное, понимаешь? Уж это-то мне ясно. Только не знаю, в чем дело, оттого и горюю. Если бы он причинил зло мне или хоть Кому-нибудь… Так нет же. Он очень хороший человек. Верный муж, верный друг, верный товарищ. Я была в него очень влюблена.