— Замолчи.
— Он мечтал о другом мире, о другом образе жизни. Я-то знаю. Он задыхался. Он меня ненавидел, но его отвращение заходило дальше. Оно относилось к моему классу, моему поколению, моим деньгам. У него только не хватало мужества порвать со всем этим. Но я его не ненавидел. Как тебе кажется, ненавидел я его?
— Теперь легко говорить, что нет.
— Поверишь ли мне, если я скажу, что, по сути, все мои выпады против него были провокацией, мне хотелось посмотреть, решится ли он быть самим собой, хватит ли у него сил исполнить то, чего он на самом деле хотел? Ты мне веришь?
— Нет. Я тебе не верю. И должна предупредить, тебе будет нелегко меня убедить, будто ты был примерным отцом.
— А я и не собираюсь. Должен признаться, что другой сын, Уго, не очень меня волнует.
— Не волнует, потому что еще не покончил с собой.
— Глория, что с тобой происходит?
Когда он приподнимает голову, чтобы посмотреть ей в глаза, она отмечает, что Будиньо постарел лет на десять. Но не из-за самоубийства Рамона. Просто за последние десять лет он постарел на десять лет. Только раньше она не замечала. Теперь заметила. Она связана со стариком, с омерзительным стариком, у которого через несколько дней после гибели сына хватает цинизма чуть ли не оправдывать себя, разыгрывать трогательный спектакль непонятой отцовской любви. К черту его.
— Глория, что с тобой происходит?
— Я сыта по горло.
Он не спрашивает — чем. Он просто опять опускает голову на подушку. Засунув руку под расстегнутую сорочку, медленно чешет грудь. Она подходит к комоду, чтобы раздавить окурок сигареты в пепельнице венецианского стекла.
— Ты хочешь сказать, что уходишь?
— Именно так.
— Ты считаешь, что хорошо делать это теперь, в такую минуту?
— Я не намерена обсуждать мое решение. Мне плевать на то, хорошо это или дурно. Я просто ухожу.
— В такую минуту, когда я больше всего в тебе нуждаюсь?
— Ты не нуждаешься ни в ком. При любых обстоятельствах ты нуждаешься в Эдмундо Будиньо, а он с тобой. На здоровье.
Теперь он скребет себе грудь обеими руками, но все так же медленно. Он снова сжимает губы, и в углах рта образуются две глубокие морщины. Глория отводит глаза.
— Крысы бегут с корабля? Так?
Глория невольно вспоминает Хиральди, своего товарища по факультету, который всегда перевертывал избитые фразы. Смеясь, Хиральде говорил: «Корабли покидают крысу». В эту минуту тишины он пытается прочитать ее мысли. Она улыбнулась, но его этим не обмануть. Он знает, что она улыбнулась своим мыслям.
— Гибель Рамона для меня страшный удар. Ты не веришь?
— Верю.
— И это тебя не волнует?
— Нет.
Будиньо глубоко вздыхает. Зуд утих. Одна рука опять безвольно падает вдоль бедра, другая лежит на животе. До вчерашнего дня Глория верила, что самоубийство Рамона для него и впрямь страшный удар. Но нынче утром, раскрыв газету и прочитав редакционную статью, она увидела, что его писания полны тем же лицемерием, тем же ядом, тем же презрением. Да, возможно, гибель сына для него страшный удар, у него не узнаешь, но он все же держится по-прежнему, ведет прежнюю свою линию, цель которой — устрашать, развращать, разлагать. Десять минут назад он казался искренним, говорил как будто откровенно — насколько может быть откровенен Эдмундо Будиньо. Но теперь Глория замечает, что он старается извлечь выгоду из своего положения. Даже встревоженное выражение лица-не более чем деланная гримаса. И весь его облик ей странен. Он мерзок, он бесчестен, это так, но он утратил силу. Он уже не внушает страха. Бот оно что. Наконец-то Глория поняла. Этот старик уже не внушает страха.
— Напрасно.
— Что — напрасно? Что твой сын покончил с собой? Что я от тебя ухожу? Что же, говори наконец.
— Все напрасно. Эта страна — сплошная гниль. Доказательством служит то, что ни у кого здесь не хватило духу меня убить. Запомни мои слова. Если когда-нибудь кто-то меня убьет, тогда, возможно, для этой страны еще есть выход, есть надежда на спасение. Тоже не безусловная надежда, но она по крайней мере есть. Если же, напротив, я спокойно умру в своей постели, в присутствии моего врача — остолопа, сына-вертопраха, красоток невесток, умника внука, ворона душеприказчика, а также сверкающих глаз предполагаемых моих наследников, если я умру спокойно от мозгового инсульта или сердечного инфаркта, это будет означать, что стране крышка, что она навсегда утратила способность реагировать.