— Где?
— В Берестянах в апреле, да, в апреле. Мы проходили в село. Собрание еще было, помните? Мужиков агитировали в партизаны, тех, кого не успели мобилизовать, фашисты же побывали у вас на несколько дней раньше. Вы тогда еще выступали, помните? Напомнить? Когда у нас ничего не получилось, а мужики все чесали затылки: если бы знать, да если бы не семья… Когда командир наш плюнул в сердцах. Вы тогда вышли из толпы и сказали: взялись вы, хлопцы, за праведное дело — освобождать землю от супостатов, но где же армия? Сколько существует мир, столько армиями и воевали. Если армия не устояла, партизанке и подавно победы не видать. Нам придется расплачиваться — старикам, женщинам, детишкам. Их-то немцы не помилуют. За одного немца — десяток наших. И если бы только десяток! Он, немец, точность, конечно, любит, но когда мирных расстреливает, то хватает сколько под руку попадет. Кто их защитит? Помните, наш командир кричал: «Я вам к вечеру две телеги оружия подброшу! Вы и защитите!»
— Было такое, было, — согласился дед. — Кто же ты?
— Я и есть Михайлич. Лежал тогда на возу, с воспалением легких.
Повисло молчание. Даже Философ подошел неслышно.
— Садитесь, — предложил ему Михайлич и немного погодя добавил — Вот так-то, товарищи Михайличи.
— Так сами и пришли, — спросил наконец-то старик.
— Нет, я влип, как курица в борщ. Не хочется и рассказывать.
— Тогда и душу бередите напрасно, товарищ Михайлич. А действительно — это вы, так вас и описывали, молодой очень. Порадоваться бы встрече, да место здесь не для радости. Вот ведь какая напасть, надо же такому случиться…
— А вы сами, значит, и не пришли бы? — спросил подозрительный Философ. — Поставили бы под удар столько людей?
— С какой стати ему приходить? — нахмурился на Философа дед. — Ты, Философ, и парень вроде бы неплохой и не дурак, но макитра у тебя, извиняй, в другую сторону повернута. Чего ради приходить-то комиссару? Немца радовать? Если по правде, вместо него я и пришел. И клюнули бы за милую душу, не попадись к этому сумасбродному эсэсману. Я пришел вместо него, может, и без толку, но мне-то надо было что-то делать?
— Как? Вы пришли вместо меня?
— Вместо вас, товарищ Михайлич, по своей воле. Что делать, если немец на мирных зло вымещает? Война… всех захватила, никто не спрячется, как чума. Подкосит народ, проклятая…
— Поднимемся, — глухо сказал Михайлич.
Вот как все обернулось. Неспроста Зельбсманн бросил его в эту камеру, неспроста. Просчитался, не знал, что Михайлич видел старика. И весь его расчет полетел к черту. Случайность выручила — ведь деда-то он мог и не видеть.
— О каких массовых акциях вы говорили? — нарушил молчание Михайлич.
— Готовятся они, одним ударом хотят покончить с партизанкой. Ходят слухи, расстреливать будут и жечь. А мирных, говорил мне эсэсман, в первую очередь, чтобы заодно озлобить народ против партизан. Скоро и начнется, через день-два, говорил эсэсман. Что делать, один бог ведает, да молчит…
Михайлич был в затруднении: лично он предпринять ничего не мог, но и просто так уходить из жизни не хотелось…
— Давайте хоть познакомимся, — сказал он.
— Андрей Савосюк, селянин из Берестян, — назвался старик.
— Иосиф Христюк, недоучившийся студент из Львова, — назвался Философ.
О том, что залесцев расстреляют, а сами Залесы сожгут, сельскому старосте Андриану Поливоде намекнул районный комендант Раух.
С тех пор, как в мае партизаны разгромили в Залесах полицейский пост, минуло целое лето. Власти, казалось, забыли о селе. И потому-то Поливоду не покидало чувство неопределенности. С одной стороны, село явно находилось под партизанским влиянием и контролем, а с другой — его, Поливоду, старосту, почему-то не трогали, он и дальше исполнял свои функции — теперь они, правда, стали несколько неопределенными. Хотя комендатура и не требовала, составлял ведомости, сколько каждая семья намолотила хлеба, какое поголовье скота, кто куда уехал или откуда прибыл, ну, и выдавал справки, служившие залесцам, ездившим на базар в Белоруссию или в район, вместо пропусков.
Как-то у себя на току, отложив цеп и присев передохнуть, староста почувствовал, как его охватывает радость, еще не радость, а ее предчувствие. Раздумывая, что бы это значило, остановил взгляд на куче ржи, словно связывал эту радость с хлебом, мол, радуется человек намолоченному, а не чему-то другому, но то, другое, — оно-то и было главным, даже мысленно боялся спугнуть, сглазить, если имеешь главное, без хлеба не беда, даже если сгинет весь намолот. Мысленно сплюнул трижды через левое плечо и начал отгадывать причину радости. А причина была простая, как это жито: неопределенность, угнетавшая его в последнее время, исчезла.