— Так вы… вы командир партизанского отряда? — У Михайлича даже в горле кусок застрял. — И какого, если не секрет?
— Не командир. Комиссар. Комиссар партизанского отряда имени товарища Щорса Михайлич, — значительно уточнил старик.
Первым желанием у Михайлича было рассмеяться, рассмеяться звонко, в полную грудь, еще и пальцем по-детски показать на деда. Если Зельбсманн придумал такие штучки-дрючки, то, устраивая этот марионеточный театр, полковник слишком увлекся, считай, в своих экспериментах ставит горбатого к стенке. Михайлича опередил Философ, резко оглянувшийся от окна:
— Михайлич — это я.
И снова повернулся к окну, нервно пожав плечами.
«Перестарался полковник. Из такой ловушки я уж выкручусь, не дам сбить с панталыку. Странно, но теперь, когда выяснилось, кто есть кто, совсем стало спокойно».
— Ну, что же, — Михайлич отодвинул еду. — Очень рад познакомиться. Вы оба Михайличи, оба комиссары. Осталась малость: выяснить, кто из вас настоящий Михайлич, а кто самозванец.
«Почему бы и не поиграть с этими артистами?»
— Ну да, — согласился дед, — двух Михайличей быть не может.
— Может, — сказал Философ. — Когда человек вмещает в себе вселенную, значит, он вмещает в себе и Михайлича, таким образом, в нужный момент он может и явиться, заменить его.
— Не значит ли это, — впервые обратился к Философу Михайлич, — что сказанное вами сейчас и есть подтверждение: самозванец именно вы?
— Ничего из этого не следует. Я сказал то, что должен был сказать и что соответствует действительности.
— Исчерпывающе вразумительно, — кивнул Михайлич, пытаясь сдержать смех.
— Михайлич — я, — продолжал настаивать старик. — Я первый пришел.
— А второй Михайлич, выходит, тоже сдался добровольно?
— Ну да. Только пришел позже, вернее, его схватили.
— Впервые слышу, чтобы комиссары, даже небольших отрядов, живьем попадали в плен.
— Я же рассказывал, какая оказия получилась.
— Н-да… А второй Михайлич сдался по той же причине?
— Это с какой стороны смотреть, — очнулся Философ. — Кто скажет, где результат, а где причина? Я вмещаю в себе вселенную в той мере, в которой она сама включает меня. Нарушение каких-либо элементов в ней — в данном случае расстрел нескольких тысяч человек — есть нарушение определенных элементов во мне, и я уже перестаю быть самим собой.
Дед при этом изумленно кивал головой, а Философ продолжал.
— У каждого наступает время выбора, когда нужно или до конца оставаться самим собой, или, при условии нарушения «я», рассыпаться на многоликие элементы.
— Следовательно, ваша позиция нужна только вам, конечный результат значения не имеет? — Михайлич включился в игру. — Умирать-то будет не страшно?
— А разве жизнь не что иное, как движение к смерти? Даже материалисты не отрицают. Это я к слову, чтобы вы поняли. Главное же — выбор. Только в наивысшей точке выбора в полной мере понимаешь, что существуешь. Вот я и выбрал.
— Ну, а вы, дед? Не понимали, что немцы запросто разгадают ваш нехитрый трюк?
— Наверно-таки раскусят, песиголовцы, — охотно согласился старик.
— Ведь Михайлич — офицер, он молод, да и видели его, поди, многие?
— Что же делать? — развел руками дед — В партизанку я не годен… — И тут старик понял: он фактически подтвердил, что он тоже не Михайлич, отступать поздно, да и неизвестно, какого человека к ним подселили. — Но на одного предателя сил бы у меня хватило.
Дед насторожился, потом махнул рукой и, наклонившись к Михайличу, страстно заговорил:
— Никто не знает, какой он, Михайлич. И вообще, действует ли он в одиночку или их, Михайличей, целые отряды? Может, он и вовсе не Михайлич? А, любезный? Кто бы ты ни был… Что прикажешь мне делать? Я людей спасать должен, если на другое не способный.
Старик изменился неузнаваемо. Борода, хотя он ее и не касался, вдруг выпрямилась, взлохматилась, и седые клочки встопорщились. Спокойные глаза заблестели и расширились, даже лицо, казалось, округлилось. У Михайлича екнуло сердце. «Чего-то не хватает… Шапки, шапки, чтобы прикрыть лысину, и полушубка на плечах!» И сразу осознал: нет, это вовсе не игра, затея Зельбсманна.
— Я вас, дед, видел, — сказал Михайлич.