Мы заходим всё дальше на территорию противника и замечаем, что тактика русских почти неуловимо меняется. Разница между вчерашним и сегодняшним их поведением заключается в том, что вчера они панически бежали, а сегодня, соблюдая порядок, отступают; вчера нападение на наши ряды было редкостью, и мы удивлялись этим нападениям, сегодня они хорошо организованы и раздражают нас. Мы замечаем казацкие отряды с бунчуками на пиках едва ли не за каждым поворотом дороги. Они как будто сопровождают нас и выжидают удобный момент для атаки. Иногда, демонстрируя отчаянное молодечество, десяток-другой русских всадников проносится вблизи нашей колонны, — быть может, провоцируют на вылазку, заманивают в западню. Мы не поддаёмся на их уловки. Казаки гарцуют на расстоянии пистолетного выстрела. Однажды мы послали к ним парламентёра со словами: «Русские не потому так смелы, что от природы смелы, а потому — что их давно не били». Они ответили вопросом: «Не угодно ли будет вам поговорить о русской смелости завтра, когда вас побьют на русской природе?»
Им не откажешь в чувстве юмора. Но и нахальства у них с лихвой: который уж день дают постыдного стрекача, а как принимать парламентёра, так с гонором и помпой! Мы думаем, что их излишняя самоуверенность происходит в немалой степени из необъятности их земель...
Они вдруг врезаются в наши ряды, когда мы этого меньше всего ожидаем, — таки выгадали момент. Сотни две казаков стремительно выскакивают из скрытого за кустарниками овражка и ударяют в голову колонны, можно сказать, врубаются в неё. Там, впереди, сумятица, раскаты выстрелов, отчаянная ругань. Клубы порохового дыма наплывают на нас, всё скрывается в этом жёлтом мареве, и только по усиливающемуся звону сабель мы понимаем, что впереди завязывается настоящее сражение. Шедший перед нами батальон линейной пехоты начинает пятиться. Я вижу растерянность в глазах солдат — тех самых солдат, которые только что поглядывали на российские поля свысока. Этот первый признак малодушия как бы обжигает меня и выводит из оцепенения. Я, кажется, малость взволнован и не вполне владею собой. Я с такой силой ударяю шпорами в живот коня, что бедное животное аж всхрапывает от боли и взвивается на дыбы. Я диким голосом кричу призыв (может, и не диким, но уж точно — не своим) и бросаю коня с обочины в поле. Мои друзья поспевают за мной. В дыму белеют их лица: де Де вот-вот обгонит меня, — я удивился бы, будь как-то иначе; над Лежевеном посмеивается Хартвик: «Сними маску, дурень, на ней испуг!» — нашёл время для шуток; дальше, вижу, — Мет-Тих, за ним ещё пять кирасир, десять... Больше из-за дыма не могу разглядеть. Мы идём намётом, сотрясая землю. За грохотом копыт не слышим шума боя впереди. Сабли поблескивают тускло... Не чую своего тела, не чую и бега коня. Фантастическая лёгкость вселяется в меня и делает бесплотным. Я забываю себя, я в полёте. Я — птица... Наконец мы видим казаков, их чёрные спины, их развевающиеся бунчуки. Вот казаки оглядываются, и ужас искажает их лица. Казаки не ожидали нападения с тыла. Мы ударяем с неистовством, на полном скаку. Мы опрокидываем русских всадников и едва не валимся сами на их распростёртые тела — так силён удар. Казаки в смятении. Не принимая боя, они уносятся от нас. Мы не преследуем, потому что и без того изрядно их взгрели. Моя сабля в крови. Это удивляет меня, так как я плохо помню сам бой, ибо был как в бреду, в горячке. Однако припоминается смутно один выпад, другой. Кажется, я нанёс три верных удара. Подъезжает де Де, как будто подосланный Князем тьмы развеять мою неуверенность. Он говорит:
«Дюплесси! Я думал, ты поэт. Но ты, оказывается, мясник», — и смеётся.
Я же не в восторге от своего геройства. Мне вдруг становится очень жаль убитых мною людей. А де Де, вероятно, догадывается о моих мыслях, он поводит рукой вокруг себя. И я вижу, что казаки успели поработать на славу. Мне нечего терзаться.
Я думаю о войне...
Хочется сказать доброе слово о поляках. Бонапарт привёл за собой в Россию много народов, за редким исключением, со всей Европы. Я не скажу, что поляки более других заинтересованы поставить русского царя на колени, но их готовность к драке, их самоотверженность, их истинный, не показной патриотизм (который, говорят, покидает всякого попика лишь с последней каплей крови) достойны восхищения. Я не видел, чтобы какой-нибудь баварец, саксонец, итальянец или австрияк по первому зову трубы выскакивал из палатки во всей амуниции и был готов к маршу задолго до барабанного боя. А когда заваривалась крутая каша, и дело доходило до серьёзного противоборства, до штыковой атаки, я не видел, чтоб кто-нибудь из поляков прятался за чужие спины или принимал нарочито неустрашимый вид, путаясь возле труса в задних рядах. Зная эту характерную их черту, наши военачальники часто используют польские отряды в качестве пробивной силы, в своём роде — тарана. Поэтому, бывает, полякам крепко достаётся, как, например, в этот раз, — они шли в голове колонны. Но я знаю, что за ними не заржавеет. В другой раз взгреют казака... По всей вероятности, очень непросто было в своё время генералиссимусу Суворову подавить восстание поляков. А Бонапарт, говорят, возлагает на Польшу немалые надежды и, в свою очередь, немало же ей обещает. Но это потом, когда русскому медведю вышибут зубы. А пока Польша — страна рекрутов; ещё раз подчеркну — хороших рекрутов. Не кривя душой, признаюсь, что если бы мне в счастливый день уже не родиться французом, то я хотел бы родиться поляком.