«Кристоф! Сапоги мои не должны пачкать лошадь, они всегда должны быть начищены до блеска, — чтобы в них отражались женские улыбки. Для этого не нужно много ума, Кристоф. Только старание!..»
«Моё имя Кшиштоф!..» — был дурацкий ответ.
Тогда в негодовании я задал ему отчаянную трёпку. Кристоф выбрался из моих комнат на четвереньках, с оторванным воротником и капающей из носа кровью.
Ответный удар последовал в тот же день. Пан Казимир вне себя от бешенства, смертельно бледный, взъерошенный, ворвался в будуар супруги и устроил гам ужасную сцену ревности — сцену, не приличествующую званию аристократа, на какое ревнивец всегда претендовал. И удивительнее всего было, что пана Казимира привело в бешенство не недостойное поведение пани, не измена её, а то, что измену эту не нашли возможным скрыть от прислуги. Пан Казимир кричал и топал ногами. От производимого им шума колыхались шёлковые драпировки и вздрагивали зеркала; мраморный купидон, любимец Изольды, свалился с туалетного столика и поломал крылышки. Пан Казимир никак не хотел согласиться с гем, чтобы неверность его жены — жены человека с положением, человека незапятнанного, патриота — стала известна общественности. Но разве теперь спрячешь то, о чём прислуга судачит возле каждой каплички, возле каждого лотка на рынке? Старый пан кричал и кричал, а потом вдруг в руке у него, откуда ни возьмись, появился пестик. Пан Казимир замахнулся им, намереваясь ударить пани, однако тут же упал, как подкошенный, вмиг посинел, и глаза его полезли из орбит, — сердечный приступ или апоплексия навсегда уложили старика.
Нечего и говорить, что после сего печального случая нам не удалось сыскать Кристофа. Да о нём и забыли тотчас, ибо множество забот, связанных с кончиной старого Бинчака, свалилось вдруг на слабенькие плечи пани Изольды. Родственники, врачи, ксёндзы, могильщики... Меня тронуло, что главной заботой пани было — как сохранить нашу любовь. И мы старались сохранить её изо всех сил: мы занимались любовью возле самого гроба (мог ли я оставить молоденькую прелестную пани в первую, такую трудную для неё ночь вдовства!). И эта ночь стала для Изольды сияющим венцом её мести. Никогда ещё она не отдавалась с такой пылкой страстью, с такой всё позволяющей раскованностью и с таким упоением, как тогда — перед хладным строгим ликом мёртвого супруга. Я никогда прежде не чувствовал в теле Изольды столько силы. Я и не подозревал, сколь полной утончённых нежных оборотов может быть её французская речь (и это при том, что я, к собственному стыду, не знал и десятка фраз по-польски!).
Под утро, утомлённый, я уже не так остро чувствовал любовь, как с вечера. И потому во время любви позволял себе посторонние мысли. Например, я удивлялся, глядя на покойного, как мог он поместиться в гроб, имея на своём челе столь преуспевшие в росте рога. Это была, конечно, кощунственная мысль, но она была, что с ней поделаешь! Скажу искренне: я не чувствовал себя подлецом... Замечу мимоходом, что и Изольда утратила тогда остроту ощущений, ибо тоже позволила себе посторонние мысли. Она сказала, что её супруг после смерти стал выглядеть лучше, чем при жизни. И то верно: пан Казимир, известный скряга, из чрезмерной, болезненной даже, бережливости ходивший в платьях, кои трудно было не назвать обносками, лежал в гробу, обряженный не хуже императорского придворного. И нарумянили его с искусством, каким пан Казимир сам не отличался; душа покойного давно уж отлетела в рай, и лицо его всё ещё как будто дышало здоровьем. Пан Казимир, пожалуй, показался мне даже красивым. Но при его жизни я не замечал этого, определённо.
Спустя неделю после похорон мы с Изольдой были вынуждены расстаться. Разговоры о новой войне с Россией, оказалось, имели под собой основание. Нам и полку зачитали приказ Бонапарта и назвали час выступления. Мы должны были справедливо покарать клятвопреступницу Россию и избавить народы Европы от её многолетнего гибельного влияния. Нам теперь стало понятно, для чего император присылал и присылал в Польшу войска. Точнее, мы догадывались и прежде о предстоящей войне и только и говорили, что о ней, хотя и предположительно, не видя особой необходимости в сей кампании. А когда нет полной ясности в понимании происходящего, любая правда может выглядеть неубедительно и любая выдумка может сойти за истину. Боже, каких только домыслов в последнее время не родилось в одном нашем полку! Но это бывает хорошо видно лишь задним числом... И вот наконец всё встало на свои места. Наш гениальный маршал... (имя маршала тщательно вымарано цензурою) произнёс перед строем пламенную речь и направил жезл свой в сторону российской границы. Трижды прокричав «Vive L’Empereur!», мы тронули поводья и под оглушительный барабанный бой покинули город, в котором многие из нас, обретя нечто вроде домашнего очага, были бы не прочь задержаться на годик-другой для гарнизонной службы.