С картонным чемоданом в руке и тремя фунтовыми банкнотами в кармане я повернулся, чтобы взглянуть в последний раз на ворота Гэндерхилла. Они высотой пятнадцать футов, по бокам их прямоугольные башни, над ними крутая арка с громадными часами, стрелки их показывали одну минуту одиннадцатого. Было замечательное ясное утро. Осеннее солнце мягко освещало кирпичи. В левой створке ворот маленькая дверь, через нее я и вышел. Мистер Томас стоял в ее проеме; он уже стал старшим санитаром и занимался моей выпиской; кроме того, еще дал мне две пачки табака. Он поднял руку, я тоже; он отступил назад, и дверь закрылась.
Каким-то образом я нашел дорогу в деревню и сел в нужный автобус. Сидел у окна и курил; глядел на сельскую местность, пока мы, громыхая, катили к Лондону, пытался сдержать сильные приливы замешательства и растерянности, иногда чуть ли не ошеломлявшие меня. Чувствовал я себя в определенном смысле как после смерти матери — испытывал то же ощущение полного одиночества в незнакомом, недобром мире. Двадцать лет в Гэндерхилле, как хорошо я знал это место! Его дворы и коридоры, огороды и хозяйственные постройки, окрашивавшиеся мимолетной тенью ее присутствия, когда она робко показывалась мне время от времени в рассеянной тени вяза, на пустой террасе в сумерках. А ритмы и ритуалы той жизни — во всем этом у меня было место, и служащие следили за тем, чтобы оно у меня было. Сидя в том автобусе, медленно ехавшем к Лондону, среди домохозяек с большими сумками, я понимал с полной определенностью, что мне, старому Паучку, нечего надеяться на что-то лучшее и что в Гэндерхилл возврата нет, Джебб ни за что не примет меня обратно, он ясно дал это понять. Мысли мои обрели какую-то зловещую окраску, так как я ощущал первые смутные предчувствия надвигающейся беды — что-то большое, черное, жуткое на далеком горизонте приближалось ко мне. Что я мог дать этому миру, в который оказался выброшен так внезапно, и что он мне уготовил?
Мы выехали на шоссе и увеличили скорость. Я пытался представить, что меня ждет, но не мог, был не в силах вообразить, какой образ жизни мне предстоит. Как стану жить? Кем буду? Деннисом Клегом из Гэндерхилла? Сумасшедшим? О, только не это — по крайней мере я мог представить себе, как меня будут воспринимать: холодные взгляды, усмешки, презрительные шепотки — словом, мысленные речи. Внезапно я увидел себя летящим в какую-то пустоту и на несколько секунд от ужаса утратил связь мозга с конечностями, застыл на сиденье с самокруткой, которую подносил к губам. Тут же уловил обращенные на меня взгляды женщин, наклоны их голов друг к другу, шушуканье, сдавленный смех, негромкое презрительное фырканье. Слава Богу, это быстро прекратилось, и я усилием воли сохранил спокойствие. Потом увидел дома и улицы, понял, что мы на окраине города, и у меня слегка полегчало на душе; я как-никак лондонский Паучок! Проехали по Вестминстерскому мосту, Темза была ярко освещена, переливалась зеленью в лучах осеннего солнца, и при виде ее я воспрянул. Зрелище хоть чего-то знакомого, привычного укрепляет душу, придает сил. Достал листок с адресом миссис Уилкинсон: это место я знал, часто бывал там мальчишкой. Оно находилось в Ист-Энде.
Поначалу легкие осложнения с толпой — взгляды! мысленные речи! Воздух был насыщен ими, и я снова утратил связь мозга с конечностями, стоял с чемоданом в руке на автобусной станции Виктории застывший, как статуя. Но как-никак это был Лондон, я знал его и вскоре поплелся искать двадцать седьмой автобус, или то был тридцать седьмой, или сто тридцать седьмой?
Под вечер я появился у двери пансиона миссис Уилкинсон. Я несколько раз сбивался с пути, город изменился непонятным для меня образом. Постучал; миссис Уилкинсон открыла дверь.
— Мистер Клег? — спросила она. — Мы вас ждали.
Я прошаркал внутрь, усталый, смятенный, чуть не плачущий, совершенно не сознавая, кто эта женщина. Лишь теперь мне стал понятен смысл тех ее слов. «Мы вас ждали, — могла бы сказать она, — чтобы завершить дело, которое начали на Китченер-стрит двадцать лет назад».