Когда уже почти стемнело, я вернулся к участку. Отца не было, поэтому я перелез через забор и подошел к догоравшему костру. Яма все еще была заполнена компостом, посередине светилась и дымила в темноте круглая сердцевина, внезапно потрескивая, когда жар добирался до прутика или соломинки и поглощал ее. Возле сарая за оградой из проволочной сетки осталось только влажное светлое пятно. Я расстегнул брюки, помочился в тлеющий компост, и от него поднялся столб пара, пахнувшего горелым навозом.
Все это вспомнилось мне, когда я стоял в трепетавших на ветру желтых вельветовых брюках, опираясь на вилы и глядя поверх больничного забора, поверх полей и поросших лесом холмов на пышные белые облака, гонимые ветром по голубому небу прохладным осенним днем в начале пятидесятых годов.
Что еще поведать вам? Почти все, что знаю о случившемся на Китченер-стрит, я вывел тогда путем умозаключений. Когда угомонился и вновь стал в состоянии думать о том времени — то есть жуткой осени и зиме своего тринадцатого года, когда отец познакомился с Хилдой Уилкинсон, — я припомнил только мешанину отрывочных впечатлений: сцены, которые видел из окна спальни, обрывки разговоров, подслушанные с верхней площадки лестницы, еду в той тесной кухне, наблюдения за отцом на участке. Но что до порядка и смысла этих обрывков, в последующие спокойные годы я складывал их, словно осколки разбитого стекла, один к другому, пока картина не стала полной. И странное дело, когда мое детство обрело четкие очертания, я, Паучок, стал более логичным, уверенным, стабильным — начал обретать сущность. Трудно поверить, а? Трудно, если учесть, какое жалкое существо я сейчас, в эту ночь, когда сижу, водя карандашом по бумаге (из ужаса) на марсовой площадке ветхого дома-судна, и меня едва не захлестывают волны настоящей, бушующей вокруг жизни. Сейчас я — утлый сосуд, но тогда, кажется, я, методично, постепенно восстанавливая события того времени (появление Хилды и вслед за ним убийство матери, разлад в доме и последующую трагедию), какое-то время перед выпиской выглядел человеком.
Представьте себе меня тогдашнего, молодого мужчину: двадцатипятилетний Паучок, высокий и тощий, как сейчас, но во мне что-то есть — можете вообразить? — живость, пыл, пусть и безумный, но все-таки в блеске кожи, в неуемной энергии, когда я работаю в огороде с утра до ночи, в глазах — непохожий на мутную пелену, которая застилает теперь ввалившиеся глаза Паучка. Даже красивым мужчиной! Представьте меня на огороде в рубашке и желтых вельветовых брюках, гибкого, мускулистого, роющего землю на склоне суссекского холма, на свежем воздухе, на фоне ясного неба — представляете? — вокруг меня кружат красные, золотистые листья, опадающие с вязов возле забора, я делаю передышку, вонзаю лопату в землю и поворачиваюсь к ландшафту, который так полюбил, к размаху террас, крикетному полю, забору, старые кирпичи которого горят мягким красновато-коричневым цветом в ясном свежем воздухе, а за ним поля и холмы, деревья в яркой листве. Вынимаю курительную бумагу, она неистово трепещет между пальцами, пока я достаю жестянку с табаком, ветер прижимает грубую ткань серой больничной рубашки к костям моего худощавого туловища, а толстый желтый вельвет трепещет вокруг моих голеней! Сейчас вы видите меня в упадке, хрупкой лампочкой с мигающей, готовой погаснуть спиралью; но в те дни у меня было тело, в котором горел бодрый дух!
Но хватит, хватит этой трогательной ностальгии, этой романтической чуши. Что же, выходит, я был героем? Стоявшим под ветром на склоне холма, сжимая лопату? Героем? Этот сумасшедший? Я жил среди душевнобольных преступников, знал режим, окружение, порядок. Какой бы стабильностью или цельностью ни обладал, они брались извне, не изнутри, а если вам требуется подтверждение этому, то посмотрите, что произошло после выписки, — взгляните на меня сейчас, на пишущего из ужаса в этой унылой комнате, жалко пытающегося заглушить голоса с чердака. А подчас даже искусственно создаваемая цельность оказывалась ненадежной. Подчас Паучок сдавал, хрупкие подпорки разваливались, и он падал, несчастный дурачок, грохался на землю и приходил в себя в надзорной палате, с болью во всей оболочке.