Пока он думал, подошла жена и увидела, что он крепко над чем-то думает, это по тому было видно, как он сидит. Она, конечно, спросила, о чем, мол. Так, ни о чем, — ответил он, потому что не хотел говорить, прежде чем не решил, как поступить. Это он сам должен решить, и не годится, если, скажем, жена вмешается и постарается склонить его, как ему отнестись к тому, что, может, определит всю его жизнь до самой смерти. Но жена не оставляла его в покое, все донимала и донимала: дескать, ты над чем-то голову ломаешь, а я ведь вижу, и ты должен мне все рассказать, потому что я тебе не чужая. В конце концов не смог он удержать свою проблему про себя, да в общем он, собственно, даже рад был, что жена от него не отстает, он это так понимал, что ее в самом деле волнует то, чем он живет, и она хочет помочь ему, а не просто из любопытства спрашивает и не потому, чтобы вышло по ее воле, не потому, что не может вынести, если хоть одна его мысль родится без ее контроля. Эти ее расспросы-допросы, которые уже переходили в обиду, он считал проявлением заботы, совершая ту же ошибку, которую совершают многие мужчины, когда отказываются от всего: от любовниц, от алкоголя — и взваливают на себя и основную работу, и всякие приработки, чтобы ценой таких усилий получить от жены немного больше любви, которой им не хватает, и все равно не получают. Когда муж на машине летит на другой конец города, чтобы привезти жену с работы домой, когда готовит обед, моет посуду вместо жены, когда все делает, но теплоты между ними не прибавляется, то он внезапно, за день или пускай за неделю, так устает, что превращается в старика, а в скором времени — в пациента Вацской больницы, а потом — в покойника, которого жена, конечно, оплачет, как положено.
Короче говоря, наш молодой муж раскололся-таки и признался жене, что он раздумывает над тем, не пойти ли ему на тридцать второй домостроительный: деньги, то, се. У жены глаза загорелись. Она и жалела мужа — в глубине души она все же любила его, — и в то же время страсть как хотела, чтобы муж в конце месяца приносил домой в конверте гарантированную зарплату, ну, пускай за вычетом небольшой суммы, которую он с приятелями пропьет в корчме в день получки. Все равно это было очень много по сравнению с ничем. И она быстро помогла мужу принять правильное решение.
Работать на комбинате он начал в сентябре, когда закончилась страда в поле. В четыре утра встаешь, в четыре двадцать садишься в автобус, едешь до станции, в Будапеште с Йожефварошского вокзала несколько остановок на трамвае — и ты на месте. Дорога, да, дорога довольно долгая, часто говорил он, но ненамного дольше — по времени, уточнял он, — чем если бы ты жил в Пештсентлёринце или в Пештэржебете[1]. Жаль было бы из-за этого в Будапешт переезжать, бросать дом с садом, с большим двором, которым они в деревне владеют, благодаря родителям жены. Домой он возвращался к вечеру, около шести, и, поев, вскакивал на мотоцикл. Паннония 10 у него был, купил он его, можно сказать, за гроши: в полиции как раз пришло время от мотоцикла избавляться, но машина — как новая, он прежнего хозяина, участкового, хорошо знал, человек тот был неторопливый и мотоциклом пользовался спокойно, без лишней суеты, да полицейскому ведь и не положено правила дорожного движения нарушать, он всегда ездит на разрешенной скорости, из полиции же его выгнали, а потом посадили вовсе не за превышение скорости и не за стрельбу в корчме в пьяном виде — такое с его предшественником случалось, — а за то, что растратил казенные деньги, вернее, не все деньги, но столько, что это уже никак нельзя было скрыть и замять дело, ну, а преемник его, поскольку как раз случилась очередная модернизация, получил машину, так что участок быстро и в самом деле не так уж дорого реализовал Паннонию 10. И теперь наш молодой муж после шести вечера на подержанном, но вполне сносном мотоцикле летел на виноградник, летом до девяти светло, да еще воскресенье есть, а со временем, когда стали рабочую неделю сокращать, еще и суббота, сначала через одну, потом вообще каждая.