— Ойё! — Фаюшка выключила станок, потащила его в сторонку. — Ну-ну?
— И вот она его любит. А у нее, понимаешь, есть ребенок. Конечно, незаконный. Дочка. И еще, кажется, мальчик. И вот граф посылает сыщика, чтобы узнал, что у нее было в прошлом…
— Дашь почитать? — выпучив глаза и тряся веснушками, визгнула Фаюшка. — Дашь, дашь, дашь почитать?!!
И вдруг — отлетела в сторону, развалила горку деталей и шлепнулась на пол. Это пролетевшая мимо Зойка толкнула ее изо всей силы.
— У, выдра! — заругалась Фаюшка, поднимаясь. — Бегает как дикая. Руку вот ушибла.
А остановившаяся Зойка похожа была на разъяренную рысь. Тяжело дышала, фыркала, кричала:
— Точит тут лясы со всякими посторонними! Вот я мастеру-то нажалуюсь, будешь знать! Люди работают, а они — разлюбезничались, глядите-ко!
Пашка же по дороге в свой цех довольно похмыкивал:
— Тэкс-тэкс-тэкс… Тэкс-тэкс-тэ-экс-с… С пр-рабоиной в бар-рту-у…
Весной на Каме вытаивают застигнутые льдом бревна. Их вылавливают из воды, складывают на берегу. Но сложить — одно дело. Бревно надо еще и распилить, порою расколоть, только тогда оно станет полезным людям материалом. Большие бревна пилят на лесопилке механической пилой-циркуляркой, а не очень толстые — вручную.
Где взять для этой распилки людей? И на основном-то производстве не хватает рабочих.
В середине апреля начальник участка Спешилов сказал:
— Пал Иваныч, тебе шабашка сегодня есть. Дуй-ко после смены на лесобиржу, надо там с дровами помочь разделаться.
Дуй так дуй. Не впервой: и так приходится задерживаться очень часто — если не в своем цехе, так в другом месте — пошлют, вот как на эту лесобиржу, и идешь, работаешь.
На этот раз Пашке особенно «подфартило»; мастер лесобиржи поставил его старшим над полутора десятками женщин, собранных так же, после смен, из разных цехов, сказал, каких и сколько дров надо распилить, и ушел.
Только ушел мастер — бабы сели на бревна и сидят. Даже не глядят на пилы. Не хочется им больше работать. Устали. Еще и день такой — серый, мозглый, совсем не весенний. А у каждой из женщин свои заботы, свои дела, свои горести: у кого дети дома, ждут мамку, у кого муж на фронте, у кого сын, брат, кто-то уже получил похоронку на близкого человека… Ни платьев тебе, в которых так хочется походить перед людьми, ни веселых голосов кругом, ни праздников… А годы-то идут.
И вот сидят все, пригорюнились, жалуются друг другу. Заголосил уже кто-то тоненько:
Как на кладбище Егошихинском
Отец дочку зарезал свою…
Вдруг как все заревут! В голос, громко — словно прорвалось все горе, хлынуло наружу.
Что Пашке делать? Хоть сам реви с ними. Ходил, ходил между ними, уговаривал:
— Ну-ко замолчите! Ну-ко прекратите! Кто работать-то будет? — никакого действия.
Что им Пашка! У них у многих дети старше его. Ох, лешак задери! Ну, ладно…
Вышел Пашка на чистое место, руки в бока, и давай прищелкивать каблуками:
То-пор, рукавицы, рукавицы да топор,
То-пор, рукавицы, рукавицы да топор,
То-пор, рукавицы, рукавицы да топор!..
Примолкли бабы, глядят на Пашку. Вот кое-кто уже и улыбается, и притопывает ногой. А он пошел вприсядку:
То-пор, рукавицы, рукавицы да топор,
То-пор, рукавицы, рукавицы да топор!
Первой встала с бревна толстая сырая Устинья:
— Ну-ко, Павлик, дай я с тобой пройду! — И побежала вокруг Пашки ходко и плавно.
Женщины раскраснелись, подпевают, хлопают в ладоши:
— Жги, жги ее, Павлик!
— Не беспокойсь, Устинья ему не спустит, они с мужем, бывало, всю слободу переплясывали.
Устинья прошла несколько кругов, остановилась:
— Ну, хватит!
Остановился и Пашка.
— Беремся, бабы, за пилы! Работать надо. А тебе, Павлик, спасибо. Всю войну я сейчас с тобой забыла. Доброго тебе здоровья, сынок.
Разбирая пилы и расходясь, женщины говорили Пашке:
— Ну и Пал Иваныч! Ну и певун, ну и плясун ты у нас!
— Разве плохо? Гли-ко, как нас встряхнул.
— Разревелись, право. Слезами-то разве чему поможешь?
— Оно так, ну, а всё ж-ки легше делается.
— Дай тебе бог, Павлик, хорошую девушку, такую же певунью да плясунью.