Мертвый начинает умирать. Где-то в другом месте, чувствует он, рвется на части тело. Он слышит, как замирает бывшее у него сердце. Он слышит человеческие голоса в пространстве вне боли, но к ним не ведет ни одна дверь. Спящему снится сопротивление. Крыса, кусающая тигриную лапу.
А потом что-то еще. Призрак, созданный из голода. Призрак, созданный из желания. Могильные дети и пленники. Они своей яростью касаются его ярости, и спящие видят сон вместе. Они втискиваются в машину, и машина начинает уступать, открываться. В бытие вплывает нить – красная, тонкая, гибкая. Рогатый бог выревывает огромную, как океан, усталость и опускает нечеловеческую голову.
Все заливает яркость, и на время вне времени они теряются в море воспоминаний и ощущений, созданные бездумными, простыми и растерянными, как новорожденный. Когда они снова есть, машина – это машина, а они снаружи.
Машина жужжит и клацает. Возникает малыш. Возникает голодный призрак, искрится. Спящий всплывает к трем яркостям. К трем отверстиям во льду, составляющим крышу мира.
Рогатый бог забывает. Малыш забывает. Искрящийся призрак не может заставить себя забыть о том, что было и всегда будет голодом. Машина мерцает идиотскими переливами, ее формы – неразрешимая головоломка, ее пение – визг пилы. И в сновидении под сновидением один человек стоит на башне маяка перед ярящимся морем, его изнеможение и боль рифмуются с чем-то реальным, и Амос открывает глаза.
* * *
В лаборатории стояла пугающая тишина. Со всех сторон стрекотали приборы, раздавались тревожные гудки. Он вдохнул – легкие словно осколками стекла забиты. Он с трудом повернул голову. Элви не было. Джима не было. Он узнал заместителя Элви, припомнил: Харшаан Ли. Тот ошалело пялил глаза. У всех был ошалелый вид.
– Привет, – сказал Амос.
Ли не ответил.
– Эй!..
Ученый содрогнулся и вроде бы пришел в чувство.
– Что? О, да. Не шевелитесь пока, – проговорил он. – У вас был… много чего было.
– Вы в порядке?
– Да. Я просто… Очень странное ощущение.
– Да, я так и понял. Но вы скажите Джиму и доку: входа нет. Дуарте теперь знает, что мы здесь. И, по-моему, зол как черт.
Переживание, наступив, поглотило его. Джим помнил все, что было до того, но отдаленно, как происходит иногда при травме. Он еще представлял Амоса на медицинской кровати, страдающего от припадка и боли. Он припоминал, как пришел за Элви в камеру катализатора и увидел там Фаиза с двумя техниками.
Он помнил, как при виде женщины, которую здесь называли катализатором, подумал о Джули Мао, инфицированной протомолекулой, и вспомнил, как долго та умирала. Или не умирала, а преображалась. И о жертвах на станции Эрос, которым ввели образец протомолекулы и подвергли массивному облучению, чтобы подстегнуть распространение чуждого организма, технологии, или к какой там еще категории его относили. Они даже тогда умирали медленно. Или разлагались и перестраивались, так и не отпущенные в смерть. Он вспомнил свою мысль: как противоестественно, что катализатор может неограниченно долго оставаться в этом состоянии – кожаного мешка для протомолекулы. Инструмент, изготовленный из человеческой плоти. Он помнил, как задумался, осталось ли в ней что-то способное осознать, во что она превратилась.
А потом Элви вскрыла изолирующую камеру и вывела из нее Кару с Ксаном в надежде, что те сумеют прервать убивающий Амоса припадок. Все эти воспоминания остались ясными, незамутненными, но, казалось, отдалились в прошлое на недели, а то и на месяцы.
Из-за того, что было потом.
Дальше настала яркость: свет, бывший также и звуком, и ударом, поразившим каждую клетку тела в отдельности. Джим чувствовал, как что-то в нем вскрывается, вскрывается, вскрывается, и уже боялся, что оно всегда будет вскрываться, что он целиком превращается в непрекращающийся процесс расширения, которое может окончиться лишь уничтожением.
А потом он, как во сне, оказался сразу в ста местах. Тысячью людей. Понятие «Джеймс Холден» затерялось в этой огромности, как камешек в океане. Он был женщиной с болью в плече в камбузе незнакомого корабля, допивающей грушу дешевого кофе, тайком сдобренного спиртным. Он был молодым парнем, занимающимся в маленьком захламленном машинном зале сексом с какой-то Ребеккой и разрывающимся между виной и восторгом от измены. Он был офицером Лаконского военного флота в своем кабинете, погасившим свет и собравшимся поплакать тайком, чтобы команда не услышала и не узнала, как ему страшно.