— Это вы тут? — хрипит Харлаша, приглядевшись к ним.
— Тебя ждем, — помягче отвечает матрос. — Дотемна досиделись.
Старику кажется, что глаза блуждают, в них мелькают тени давних дней и тени двух фигур на дальней стене, но блуждают его потревоженные мысли, а глаза уставились на это запоздавшее счастье, на дуру Надьку, столько лет ждавшую непутевого жениха, и сквозь откровенную тоску пробивается неожиданная для самого старика смешинка. Она озорно выпрыгивает наружу и не прячется от людей, облегчая их маетную минуту.
Они скованы своей нечаянной парадностью и еще больше сбиты с толку совсем неподходящим к ней, к парадности, видом промокшего старика. А он смеется.
— Под венец или из-под венца?
И они вздыхают, освобождаясь от застенчивости, приличествующей минуте, и неловкости, потому что обоим не просто в этом доме.
— Под венец! — грешным голосом говорит Надя, громко говорит, для смелости, наверно, или от восторга. — Свадьбу играем завтра.
— Пришли тебя звать, — добавляет матрос, эдакая детина, что от голоса его гулко взбрякивают стекла в окне.
Старик выгребает из карманов плаща пачки махорки и складывает на столе.
— И куда это столько табачищу! — деловито укоряет Надя.
— С цигаркой я вдвоем, — лукаво подмигивает ей Харлаша, — а так один…
И вдруг закашливается от одного запаха махорки, которой он и впрямь накупил, будто бы на весь остаток жизни, и кашляет, сердясь на себя, долго и ворчливо, а на глазах его трясутся слезы, то ли от табака, то ли от смеха.
— Вот вам! — охает Надя. — Бросили бы вы курить-то!
— Скоро все брошу! — отмахивается от нее Харлаша, продолжая шутить по-стариковски, а матрос поддерживает его:
— Видал, какую контролершу себе беру? Дай совет, брать ли?
— Ты ее не ругай! — бормочет Харлаша. — Она мне как дочка.
Он стягивает с себя плащ и цепляет на крюк у двери, замечая под ним грязные сапожищи матроса и резиновые сапожки Нади. Пожалели выдраенный им с Семкой пол. И стоят у стола в чулках-носках. Он и сам зачем-то стаскивает сапоги и садится на табуретку. Забрал матрос Надьку!
Этого матроса Харлаша приметил на вокзале, когда еще ездил туда, к дальним поездам.
Раз с подножки вагона осторожно спустился инвалид, мордастый, грудастый, с чернющей запущенной бородой, и заскакал по платформе на костылях. Кто уж скажет, почему пошел за ним Харлаша до самого базара, где, как всегда, толклись хозяйки и продавцы сгребали деревянными лопаточками груды расползающихся мелких, как семечки, красных рачков на прилавках?
Инвалид сел у стены, часть которой с незапамятных пор была заложена шарами обезвреженных рогатых мин вместо камней, подогнул под себя целую ногу и закричал так, что жилы у него на шее вздулись торчком, как трубы:
Измученный, истерзанный
Проклятою войной,
Без обех ног оторватых
Вернулся я домой.
Вернулся я калекою
В родительский свой дом,
А там семья несчастная,
И я лишен трудом.
Харлаша подошел вплотную и смотрел на него, ухмыляясь почти так, как сейчас. Матрос не выдержал, бросил петь.
— Чего смотришь, отец?
— Борода у тебя таежная! — покрутил головой Харлаша.
— Борода первый сорт! — заорал матрос.
И в самом деле, было чем гордиться: черная борода, белые зубы. Вот только ноги нет. Но Харлаша, не жалеючи, сказал и про это:
— А врешь-то зачем? «Без обех ног»!.. Одна нога при тебе.
— Одна — не две.
— Эх, а пахнет от тебя противно! — опять закрутил головой Харлаша.
— Ай не пьешь, отец? — кривляясь, удивился матрос.
— Почему же, — просто сказал Харлаша, садясь рядом. — Когда выпью, и от меня противно пахнет.
Матрос хотел встать, ему надоели похожие разговоры-уговоры. Но Харлаша прижал рукой костыли к земле.
— Где тебя?
— В Севастополе.
— Как?
— Был засыпан в блиндаже с головой.
— Зачем вылез-то?
— Жить хотел!
— Разве это жизнь? — сказал ему Харлаша. — Ну, был бы ты певец, а то ведь сипишь, как холодный паровоз…
— Так ведь грудь тоже простреленная, отец.
— А не врешь? — спросил Харлаша.
— Вру. Голос с детства одинаковый, — не стал спорить матрос. — Плясал я… Была б нога, я б тебе чечетку отбил. Эх, жаль, ногу отобрали!..
— Зачем плясать? Я тебе на слово верю, — сказал Харлаша. — Где живешь?